— Нет, обойдётся и без доктора.
Она изредка взглядывала на этого наивного парня, который то и дело подходил на цыпочках к постели больной и с страстной нежностью и жалостью спрашивал:
— Ну, что?.. Как?..
Предупредить его или делать своё дело… не мешаться в эту тяжёлую историю?
Не успела она ещё решить этого вопроса, как начались роды. Он схватился за голову и бросился к жене.
— Вот что батенька, вы уходите-ка отсюда пока что… и без вас справимся… — обратилась к нему акушерка и почти вытолкала его из комнаты.
Оставшись один, он покорно остановился у двери, стиснув голову обеими руками. С глазами, которые были широко открыты, как будто также хотели слышать малейший вздох оттуда, напряжённо прислушивался. Когда стоны возобновлялись, он бросался от двери в кухню с выражением бесконечной муки в лице, сжимался где-нибудь в углу и боялся дышать. Ему было страшно и тяжело; он считал себя прямым виновником страданий этой маленькой, любимой им женщины, почти ребёнка, и минутами хотел исчезнуть, превратиться в какую-то точку, распасться как прах, чтобы только не слышать её стонов, не знать об её страданиях.
Если бы это случилось не теперь, а своевременно, через пять месяцев, тогда было бы за что и пострадать. А теперь страдать так из-за того, чтобы увидеть безжизненный кусок мяса, это ужасно!..
Он не выдержал и заплакал.
Но вода, закипавшая в чайнике на керосинке, остановила его слёзы. Он поспешно снял чайник и в ту же минуту услышал ясный детский крик, смешавший тягучие раздиравшие душу стоны его жены.
Чайник едва не выпал у него из рук.
Он бросился опять к двери, но, остановился перед ней с страшно бьющимся сердцем, с дрожью во всех членах.
Детский крик повторился.
Он кинулся обратно в кухню и остановился посредине её, потрясённый чудовищной догадкой.
Окаменел в своей неподвижности, которая продолжалась целую вечность, а может быть одно мгновение — не слышал и не заметил, как пришла её мать, толстая, самодовольная женщина с неизменно торчащей в уголке фиолетовых губ папиросой.
Вдруг он опомнился, и ещё не высохшие слёзы на его ресницах и глазах слились с другими слезами, хлынувшими вслед за ними:
— Боже мой! Боже мой! Боже мой! Боже мой!.. — шептал он без конца, чувствуя, как сразу все в его мозгу изменило свой облик, свой смысл, точно вселенная вывернулась на изнанку со всем своим добром и злом, красотою и безобразием.
Теперь он ясно слышал, кроме этого непрерывного детского писка, резкий голос тёщи, сопровождаемый довольным смехом.
— Нет, каков зятёк. А! Четыре месяца! Двойни! Тройни! Как он провёл меня. А! Целых пять месяцев до свадьбы они меня дурачили!.. А ведь такой тихоня. Такой невинностью прикидывался!.. Ну, я посмеюсь над ним!
Во время этой бравурной речи акушерка напрасно останавливала расходившуюся тёщу. Но вот голос той мгновенно осёкся, и вслед за тем что-то тяжело хлопнулось на стул.
— Поняла. Вразумили, — с горечью пробормотал он и почувствовал сразу прилив бесконечной злобы, остановивший и осушивший его слёзы.
Акушерка вбежала, схватила чайник и ушла: один вид его всё объяснил ей.
Он продолжал стоять, не двигаясь с места. Опять время исчезло куда-то, и была только одна мутная пустота, в которой раздражающей насмешкой раздавался этот, непрерывный писк.
Закрыл глаза, чувствуя, что начинает медленно опускаться в эту пустоту, и тут же ощутил, что кто-то взял его за руку.
Не отдёрнул руки. Открыл глаза. Акушерка стояла перед ним в своём белом одеянии; от этой белизны становилось холодно.
— Ну что! — грубовато обратилась она к нему. — Нечего уж, значит, объяснять? Тем лучше. Что же поделаешь… бывает, батенька.
Отчаянное выражение его лица напугало её.
— Ну, не надо… не надо.
И акушерка стала гладить его волосы своей рукой, всё ещё пахнувшей карболкой.
Эта простая ласка тронула его, и злоба опять схлынула, и осталось только одно сознание ужасного несчастья, обманутой любви, такой глубокой и гордой, сознание одиночества, которое всегда страшнее после утраты.
Он, как сквозь сон, слышал её слова, стараясь подавить рыдания, которые бились где-то в груди, как прикованные цепью, и вдруг сорвались с этой цепи и потрясли всего до такой степени, что трудно было стоять на ногах.
Он склонил голову и, рыдая, уткнулся прямо в тёплую пухлую грудь акушерки. Та продолжала гладить его волосы и, сама едва удерживая слёзы, старалась утешить его простыми, плохо связанными словами:
— Ну, полно… не надо, батенька… Что там! То ли ещё бывает на свете. Ну, вы оба ещё молоды, а она так совсем пигалица. Ну, согрешила. Так ведь и Христос велел простить грешницу. А дитя-то чем же виновато? Ничего, перетерпится, перемелется, мука будет.