Она смирила свой гнев и обращала на слуг не больше внимания, чем это было необходимо. По крайней мере, никто не мешал ей думать. Зима на Оркнеях, несмотря на всю свою мрачность, была довольно мягкой. Гуннхильд гуляла по берегу и утесам или уходила на несколько миль в глубь острова, где ее никто не видел, кроме одного-двух охранников, которые быстро научились держаться далеко позади и не лезть с разговорами. Когда же ей было слишком трудно ходить, то она приказывала седлать лошадь и ездила верхом. Если она слишком задерживалась возле кургана или стоячего камня, воздвигнутого руками людей древности — или эльфов, или богов, или великанов; кто мог знать это наверняка? — это было ее собственное дело. Люди видели ее задумчивость и могли предположить лишь одно: она молча молилась.
И когда она закрывала полог своей кровати, вот тогда она оставалась одна, пока хотела этого.
Но нет, она не собиралась расходовать темноту на привыкание к могиле, как Рагнхильд. Слишком много дел у нее еще оставалось не сделанными. Королева-мать лежала, размышляя, пока не погружалась в бессмысленные сновидения.
Кроме того, она не знала, какая участь была ей приуготовлена после смерти: бесконечный сон, или неугомонные, без отдыха, скитания, или огни ада, или возрождение, или соединение с миром, или что-то иное. Она не боялась и не питала надежды: она должна была сделать все, что могла, ради крови Эйрика.
К тому же не все дни были такими беспросветно унылыми. Конечно, Гуннхильд побывала на празднике солнцеворота. Там — а также раз-другой до того и несколько раз после того — ей доводилось поговорить со знатными людьми, чьи интересы уходили далеко за пределы островов, а пути пролегли от Исландии до Гардарики, от Оркнеев к Миклагару и Серкланду. Если собеседники нравились ей или ей казалось, что они могли бы оказаться полезными для ее сыновей, она прилагала все силы для того, чтобы очаровать их. Сейчас это давалось ей труднее, чем в те годы, когда она была молода и хороша собой. Однако старуха обладала острым умом, широкими и глубокими знаниями; местные вожди никогда еще не встречали равной ей в этом отношении женщины. И потому, когда она время от времени посылала слугу, чтобы позвать кого-нибудь к себе в гости, как правило, от ее приглашений не отказывались.
Ей становилось все труднее делать такие приемы веселыми. Однако она не утратила дара слова. Если ей случалось улыбаться, то она показывала белые, изумительно белые зубы, какие редко можно было увидеть и у куда более молодых женщин; она не забыла, как пользоваться в разговоре блеском глаз. Среди мужчин попадались и красивые, и это помогало ей. Она заставляла их рассказывать о себе, а потом незаметно переводила разговор на более высокие материи, например, на события, происходившие в Шотландии или Англии, и то, как на них можно было бы повлиять. В своих речах она не уступала разумностью и точностью мысли ни одному мужчине, даже превосходила большинство из них. Ее гости возвращались домой в задумчивости и чувствовали, что были бы не прочь получить еще одно приглашение. Сами же гости, в свою очередь, сообщали хозяйке те новости, которые так или иначе поступали к ним.
Таким образом Гуннхильд снова начала сплетать свои сети.
Солнце дошло до нижней точки в своем круговращении и вновь начало подниматься к югу. К Гуннхильд примчался Рагнфрёд. На его лице было написано возбуждение, а тело готово было затрястись от нетерпения.
— Мать, великое событие для нас! Я ничего не заметил бы, если бы сами Небеса не руководили мною. Я узнал, что ирландский раб Хлёдвира — священник. Был захвачен викингами, переходил из рук в руки, работал как лошадь на пахоте, но все же рукоположенный христианский священник. Я купил и освободил его. Его зовут Каэль. Он будет исповедовать нас, отпускать нам наши грехи и молить Христа, чтобы тот послал нам победу над язычником Хоконом!
— Что ж, прекрасно, — ответила Гуннхильд. Она лучше, чем Рагнфрёд, помнила Йорк, помнила Данию и Брайтнота, и первым делом подумала о том, будет ли во всем этом хоть какой-нибудь смысл. Где алтарь, где святая вода, где, наконец, сама церковь?