Увы, торжество было недолгим. Дочери господина д'Адд и Мари, которым исполнилось к тому времени пятнадцать и двадцать лет, подали встречный иск; старшая только что вышла замуж за некоего господина Санса де Несмона, который соединял алчный нрав с мошенническими ухватками и, что гораздо важнее, имел кое-какие связи в Магистратуре. Он был племянником председателя Парижского суда и водил дружбу с советником-докладчиком по делу. Бой оказался неравным: за матерью стоял закон, за Санса де Несмоном — судьи. Он, как мог, затягивал процесс и одновременно безжалостно преследовал мою мать оскорблениями и самой низкой клеветою, крича на всех углах, что «кабы не его доброта, он мог бы объявить ее детей незаконными ублюдками, представив свидетелей и доказательства того, что вся ее жизнь была чередою преступлений, обманов, супружеских измен и прочих мерзких деяний».
Бедная женщина не вынесла этого удара и слегла в постель, где сильная лихорадка удерживала ее несколько дней без сил и почти без сознания. Противник воспользовался этим обстоятельством и столь умело подтасовал факты, что добился нового судебного решения, предписывающего госпоже д'Обинье вернуть деньги, вырученные от продажи Крэстского замка, «ошибкою выданные ей на руки». Несчастная уже расплатилась с кредиторами своего мужа, чтобы освободить Сюримо от долгов, а часть денег прожила; у нее едва оставалась треть суммы, которую требовалось вернуть. Санса де Несмон обобрал ее до нитки и, оставив в долгах до конца жизни, буквально выгнал на улицу с двумя детьми: она уже три четверти года не платила домохозяину и много задолжала булочнику; у нее не осталось иного выхода, как продать всю свою мебель и перебраться в монастырь, куда одна знакомая дама из жалости сделала взнос за нее и детей. Девицы де Комон присвоили себе имущество Констана д'Обинье — по недвусмысленному, если и незаконному, приговору суда, а моя мать безвозвратно лишилась своего маленького замка на Севре и надежд, которыми только и жила.
Все эти бури миновали Мюрсэ. Глухие отзвуки судебной битвы достигали замка лишь через письма, которые мать присылала супругам де Виллет и из которых, даже если бы мне их прочитали, я не поняла бы ровно ничего.
Мои дни мирно протекали среди сказок про Ослиную Кожу или фею Мелюзину, коими меня развлекала няня де Лиль, и Священным Писанием вкупе со всеобщей историей, — ими занималась со мною тетушка. Я любила чтение, но в Мюрсэ держали только благочестивые книги; что ж, я постоянно штудировала их и умела во время и к месту блеснуть нужной цитатою. Кузены поздравляли меня с успехами, а дядюшка имел слабость приписывать мне ум, несвойственный моему малому возрасту.
И, однако, при всех этих похвалах меня отнюдь не баловали; господин и госпожа де Виллет обращались со мною, как с дочерью, но дочерью-бесприданницей. Они знали, что мне не суждено пользоваться богатством, что бы ни сулил исход судебной тяжбы, и, как предусмотрительные родители, остерегались приучать к роскоши или хотя бы относительному комфорту, от каковой привычки мне потом трудно было бы избавиться. Меня любили наравне с моими кузенами, но, невзирая на детские лета, одевали и помещали далеко не так хорошо, как их. За исключением тех дней, когда я бывала больна, в моей комнатке не разводили огня; умывалась я только холодной водою, не боясь простуды. Мне возбранялись любые капризы, однажды я отказалась съесть черствый кусок хлеба, и тетушка сказала с мягким упреком: «Дитя мое, обойдите-ка свои фермы, и вы не станете так привередничать!» Дважды или трижды она подолгу беседовала со мною на эту тему, и я, будучи весьма неглупою, очень скоро вникла в ее резоны. А поскольку меня не лишали ни пищи, физической и умственной, ни поцелуев и ласк, составляющих истинную роскошь детства, я чувствовала себя вполне счастливою.
Единственной мукой были для меня воскресные поездки в Ниор. Как я уже писала, господа де Виллет посещали в этот день протестантский храм, меня же на это время отправляли в тюрьму для свиданий с отцом. Я плохо сносила эти визиты: мой отец, большей частью лишенный общества, если не считать, компании своих сторожей, еще мог бы рассматривать как утешение приход своей «простушки», как он меня называл; для меня же, не питавшей к нему никакой дочерней нежности, обязанность двух или трехчасового общения с ним была истинной пыткою; в самом деле, о чем могли говорить меж собою пятидесятипятилетний ветреник и деревенская девочка семи лет?! Обменявшись традиционным поцелуем и казенными словами о здоровье, мы не находили другого предмета разговора.