Выбрать главу
Козел вонюч, козел смердящ, Козел и мерзок и ледащ, Козел космат, козел зобат, Козел хитер и вороват, Козел — бесстыжие глаза, Ему что мальчик, что коза, Козел и этой, и тому, И всей стране забьет в корму. Беги его, богат и нищ! — Козел козлее всех козлищ…

Продолжение было в том же духе, ничуть не лучше, однако сатира эта восхищала братьев Гонди, семейство Конде и многих других, менее важных заговорщиков, которые отсиживались в особняке де Труа. Сей скандальный успех Поля Скаррона, в соединении с триумфом его последней театральной пьесы «Дон Яфет Армянский», решительно сделал автора героем дня.

Теперь к этим пикантным происшествиям добавилось его венчание, и слава Скаррона засияла вовсе ослепительно. Весь Париж обсуждал наш брак наравне с последней его комедией: ему дивились, его высмеивали, им восхищались. И в тавернах и в салонах люди бились об заклад, — способен ли господин Скаррон быть мужем и отцом? Лорэ в своей газете уверенно объявлял о рождении скарронова наследника в самые ближайшие месяцы, чуть ли не в июне, заверяя читателей, что «сей автор, кудесник смеха, невзирая на тяжкий недуг, способен к продолжению рода; его собственный друг клянется, что жена господина Скаррона беременна вот уже три или четыре месяца, если не более, — вот и толкуйте после этого о параличе!» Королева, напротив, отнеслась к новости весьма скептически, заметив, что жена в доме Скаррона — самый бесполезный предмет обстановки. И, наконец, Жиль Буало, сей низкопробный писака, снискал себе грязный успех, заявив прямо мне в лицо, что мой муж ни в чем на меня не походит и что «всем давно известно, что у нас с ним нет ничего общего».

Скаррон быстро понял, что эта сомнительная слава может принести ему дополнительную известность; теперь его стремились увидеть и как модного писателя и как человека, интересного своим уродством и своим браком; он и сам похвалялся, что люди сбегаются поглазеть на него, точно на ярмарочного льва или слона. Смекнув, какую пользу можно извлечь из своего странного супружества, он сам принялся острить по этому поводу. Начал он с шутливых стишков о «посте», на который обрек меня. Дальше больше: он дерзнул представить на публике, в моем присутствии, весьма пикантную сценку, где ему подавал реплики наш лакей Манжен. «Премьеру» сей комедии он устроил в честь своего друга Сегре. Однажды тот сказал ему.

— Месье, вы осчастливили свою супругу, женившись на ней, но этого, увы, недостаточно. Вам следовало бы сделать ей ребенка. Как вам кажется, способны вы на это?

— Ах, вы желаете мне еще и такого счастья? — возразил Скаррон. — Но у меня есть верный слуга Манжен, он-то и выполнит за меня сию повинность.

Итак, он вызывал Манжена и спрашивал:

— Манжен, согласен ли ты сделать ребенка моей жене?

— Почему бы и нет, месье! — отвечал тот на каждом представлении. — С Божьего и вашего соизволения!

Слушатели хохотали, я же готова была провалиться сквозь землю. Мое смущение еще больше веселило собравшееся общество. Для всех наших гостей, если не для самого господина Скаррона, который давно раскусил меня, я была только лишь красивой куклой; мою неразговорчивость и робость, достойные скорее похвал, нежели презрения, они объясняли скудоумием. В парижском обществе не принято жить искренними чувствами в двусмысленной ситуации.

Среди этих горестей у меня было одно-единственное утешение — регулярно, по средам и воскресеньям, писать моей милой Селесте. Я бы писала и чаще, да только почту в Пуату возили лишь дважды в неделю. Однако, монашеский сан сестры Селесты не позволял мне откровенничать с нею. Поэтому письма к ней служили мне утешением, но не были беседами с близкой подругою. А, впрочем, даже при иных условиях я вряд ли рассказала бы ей все как есть. Уже к этому времени я, живя бок о бок с мужем, изображавшим шуга, ощутила такую настоятельную потребность в достоинстве и скрытности, что раз навсегда взяла себе за правило не выдавать своих чувств и во всю мою последующую жизнь не нарушила его.

Вскоре после свадьбы я узнала о смерти моей матери, которая до конца оставалась в Бордо; я не видела ее уже четыре года и не успела полюбить за то короткое время, что жила с нею. И все же я оплакала ее кончину, уж не знаю, откуда у меня взялись слезы, — верно, их исторгло сердце, опечаленное не так понесенной потерей, как горестными испытаниями, на которые, по глупому расчету, само себя обрекло.