28 ноября меня окрестил в церкви Пресвятой Богородицы кюре Франсуа Мольм. Если мой дед д'Обинье всегда был самым ярым протестантом, то мать, напротив, горячо исповедовала католическую веру, отец же был отъявленный безбожник: становясь, по обстоятельствам, то папистом, то гугенотом, он никогда не упускал случая извлечь выгоду из своих отречений и всякий раз устраивал в храме или церкви денежный сбор «в пользу новообращенного», каковым являлся в тот момент; под конец жизни он даже составил план отправиться к туркам и принять магометанство, надеясь, что в тех краях обращение христианина может цениться весьма дорого; смерть не позволила ему осуществить эту затею, и он — по чистой случайности! — умер гугенотом, как и родился. Однако, при моем появлении на свет сей вольнодумец не воспротивился тому, чтобы мать окрестила меня в свою веру, равно как и двух моих старших братьев: вероятно, сидя в Королевской тюрьме, он счел более удобным для себя прикинуться ревностным католиком. Итак, на следующий день после моего рождения Церковь приняла меня в свое лоно.
С 1660 года я храню в своем потайном ящичке акт о крещении. Позже мне довелось прочесть записи в приходской книге церкви Пресвятой Богородицы: я фигурирую там между Франсуазою Лейде, дочерью сапожника, и Катрин Жиро, дочерью сукновала. И, однако, в тот день, когда меня представили Господу, я оказалась в лучшем обществе, нежели две эти малютки: моим крестным был Франсуа де Ларошфуко, сын Бенжамена, сеньора д'Эстиссака и кузена автора «Максим»; крестная же, Сюзанна де Бодеан, в ту пору девятилетняя девочка, а позже фрейлина Королевы, маршальша де Навай и обладательница многих других славных титулов, приходилась дочерью Шарлю де Бодеан-Параберу, губернатору Ниора и тюремщику моего отца. Заодно этот господин был его другом детства, а потом самым близким сотоварищем во всех дебошах и эскападах; словом, в молодости их связывала самая тесная дружба. Но то ли протекция влиятельного дома Параберов возымела при Дворе большее действие, нежели прошения семьи д'Обинье, то ли сам Бодеан в скором времени стал на путь добродетели, но пути двух приятелей, как это явствовало из их нынешнего положения, разошлись совершенно; однако, сколь далеко ни разбросала их судьба, губернатор Ниора еще довольно хорошо помнил былого друга, чтобы отказать его дочери в коротких «aye» и «parer». Возможно также, что сему доброму деянию способствовал его брак с Франсуазою Тирако, баронессой де Нейян, доводившейся дальней родственницей матери моего отца. Ввиду нежного возраста мадемуазель де Бодеан, именно этой женщине, что была мне тетушкою «на пуатевинский манер»[5], и предстояло исполнять обязанности настоящей крестной. Потому-то меня и назвали в ее честь Франсуазою, отдав тем самым под ее покровительство, которое могло оказаться полезным в случае какого-нибудь несчастья.
Все эти знатные и важные господа — баронесса де Нейян, губернатор и семейство Ларошфуко — собрались вокруг меня так, как являются на крещение детей; своих слуг или бедных родственников, а именно, забавы ради. Что же до самих крестных, которым не было вместе и двадцати лет, то они отнеслись с полнейшим безразличием к этому младенцу в бедных, без кружев, пеленках, жалкому, как подкидыш. Вот в таком-то обличье и окружении я и предстала Господнему взору и миру, в коем предстояло мне жить. Да, забыла добавить: на церемонии присутствовал и мой отец. Он подписал акт о крещении. Ниорская тюрьма была унылой, но отнюдь не строгой.
И, однако, невзирая на снисходительность тюремного содержания, моя мать не могла свыкнуться с ним. Она мечтала о более пристойной жизни и не чаяла расстаться с казенными заведениями, благо что и ей пришлось провести в их стенах почти всю жизнь, — ведь она воспитывалась в крепости Шато-Тромпет, где ее отец служил комендантом и где она, в возрасте шестнадцати лет, встретила моего отца и вышла за него замуж, — он тогда как раз поневоле избрал местом жительства одну из камер замка. Восемь лет непрерывных скитаний и нищеты решительно отвратили ее от решеток и запоров, а заодно и от мужа, так что малое время спустя после родов она решила подыскать себе какое-нибудь другое жилье, менее сырое и менее супружеское.
Не знаю, можно ли утверждать, что мать своего добилась: квартал Реграттери, где она сыскала тогда маленькую квартирку, располагался весьма близко от тюрьмы Шомон, и воздух там был ничуть не чище. Река протекала совсем рядом, вода и крысы то и дело совершали набеги в этот уголок города; при любом дожде подвалы домов на улицах Богоматери и Нижней бывали затоплены, и запах гнили смешивался с вонью, исходившей от Старого рынка. Что же касается до той части квартала, которая круто шла вверх между Лягушачьей башней и церковью Святого Андрея, то ее неказистые улочки были сплошь застроены низкими лачугами и тесными мастерскими; единственным их украшением были свиньи, возившиеся в сточных канавах, среди отбросов. Не знаю, на какой улице обосновалась моя мать — ближе к свиньям или ближе к крысам: сама я ничего не помню из тех лет, а описание здешних улиц почерпнула из более поздних времен, когда жила пансионеркою у ниорских урсулинок, чей монастырь находился в месте, называемом Фьеф Кремо, между Реграттери и площадью Старого Рынка. В любом случае, мать выбрала для жилья квартал, который нельзя было назвать ни веселым, ни приличным. Однако, она два или три года прожила там с моими братьями, Констаном, который был старше меня на пять-шесть лет, и Шарлем, — этот только начинал ходить и его еще обряжали в младенческие платьица. Мне неизвестно, жила ли я там вместе с ними. Скорее всего, мать отдала меня кормилице, может быть, и в самом Ниоре. В ту пору кормилиц в Ниоре водилось великое множество, и их молоко почти ничего не стоило. Война, религиозные преследования, разбой, обмеление реки и, как следствие, прекращение работ в порту наплодили тысячи нищих; каждый второй житель города питался одними лишь овсяными или ржаными лепешками, которые трижды в неделю раздавал настоятель церкви Пресвятой Богородицы. Женщины, не находившие работы, продавали свое молоко — или свое тело. Уж не знаю, которой из этих несчастных мать вверила меня и поселила ли она ее у себя или, напротив, оставила меня на чужих руках.
5
Родня на пуатевинский манер — соответствует русскому выражению «седьмая вода на киселе».