Выбрать главу

— Вы уверены, что они дадут нам пройти?

— У нас нет выбора. К тому же нам ведь всё равно, рано или поздно, но идти к непокорённым придётся… Проводник говорит, что там живут воины, но они признают клятву на рисовом спирте…

Коренастый камбоджиец с таким же, как у Будд, приплюснутым носом слез с лошади и дожидался, скрестив руки. Где-то поблизости точили о камень нож — наверное, чтобы открывать им кокосовые орехи. Кса навострил уши. Шум прекратился, сквозь щели в изгороди встревоженные женщины зорко следили за белыми.

— Чем же он тут собирался заниматься, этот Грабо?

— Прежде всего эротизмом (хотя женщины в этом районе далеко не такие красивые, как в Лаосе): власть для него означает возможность злоупотреблять ею…

— Умный?

Перкен расхохотался, но тут же осёкся, словно сам удивился, услышав свой смех.

— Когда его знаешь, вопрос кажется смешным, хотя… Он никогда ни над чем не задумывался, кроме как над самим собой, вернее, над тем, что выделяет его среди остальных. Другие раздумывают так об игре или о власти… Личностью его не назовёшь, но что-то в нём, безусловно, есть. Из-за своей отваги он гораздо больше отгорожен от мира, чем вы или я, у него нет надежды, пускай даже неясной, и потом приверженность к разуму, даже самая малая, так или иначе привязывает к миру. Однажды он сказал мне, когда речь зашла о «других», о тех, для кого такие люди, как он, не существуют, о «покорных»: «Достать их можно только одним способом: если затронуть их тягу к наслаждению; пришлось бы изобрести что-то вроде сифилиса».

В батальоны note 19 он явился полон энтузиазма по отношению к батальонщикам, которых ещё не знал. На корабле «новеньких» от рецидивистов и беглых отделяла холстина. Холстина с двумя или тремя дырками. Он начинает подглядывать и тут же отскакивает, внезапно в отверстие просовывается палец с обглоданным, но всё же ещё острым ногтем, вполне способный выколоть ему и второй глаз… Это по-настоящему одинокий человек и, как все одинокие люди, вынужденный заполнять своё одиночество, что он и делает довольно мужественно… Я хотел объяснить вам…

Он задумался.

«Если всё это верно, — думал Клод, — он может жить только чем-то бесспорным, что позволяет ему восторгаться собой…»

Шелест крыльев насекомых бороздил тишину. Медленно шествовал чёрный поросёнок, словно вступал во владение онемевшей деревней.

— Вот что он примерно говорил мне: «Когда сворачивают башку, одним на это плевать, другим — нет. Я иду на риск там, где другие рисковать не хотят; у них поджилки трясутся при одной мысли, что можно со шкурой проститься. А я сдохнуть не боюсь и даже, пожалуй, был бы рад, и чем раньше это случится, тем лучше, раз я только на это и гожусь. И раз уж сдохнуть я не боюсь и мне это было бы скорее даже приятно, значит, возможно всё, ведь если дело обернется плохо, за спасением далеко ходить не надо, дальше-то револьвера никуда не уйдёшь… Кончай, и вся недолга…» А он и в самом деле очень отважен. Ума за собой не чувствует, для городской жизни груб; вот он и компенсирует, отвага заменяет ему в какой-то мере семью… Рисковать жизнью для него своего рода наслаждение, как, впрочем, для всех нас, но ощущает он это острее, потому что ему это гораздо нужнее. И он способен шагнуть за черту риска, у него, конечно, есть склонность к злобному, примитивному, но всё-таки незаурядному величию: я рассказывал вам, как он потерял глаз… Отправиться в этот район одному, совершенно одному, — для этого требуется определённое мужество… Вы незнакомы с укусом чёрного скорпиона? Мне довелось приобщиться к раскалённым железным прутьям, так вот, скорпион гораздо болезненнее, и это ещё мягко сказано. Чтобы испытать сильное нервное потрясение, он не только пошёл посмотреть на него, но и нарочно дал себя укусить. Человек, который безоговорочно готов отречься от мира, сознательно идёт на страшные мучения, чтобы доказать себе свою силу. Во всём этом чувствуется безмерная гордыня, пускай и примитивная, однако жизнь и связанные с ней мучения придали этому в конечном счёте определённую форму… Так, чтобы выручить приятеля в нелепейшей истории, он чуть было не отдал себя на съедение муравьям (впрочем, это не так страшно, как может показаться сначала, если вспомнить его теорию револьвера).

— Вы не верите, что себя можно убить?

— Умереть ради себя, возможно, и не труднее, чем жить для себя, но я сомневаюсь… Убивать себя надо, когда ты проиграл, но именно в этот момент люди почему-то с новой силой начинают любить жизнь… Однако он в это верит, и это важно.

— А если он мёртв?

Хижины наглухо закрывались одна за другой.

— В таком случае продавали бы европейские вещи и проводник об этом знал бы, так же как и все, кто ходит в деревню менял. Я спрашивал его: ничего не продавали. Как бы то ни было, мы официально попросим у туземных вождей разрешения пройти…

Он оглянулся вокруг.

— Женщины, одни женщины… Женская деревня… вас не волнует эта атмосфера, где нет ничего мужского, и все эти женщины, и это оцепенение, такое… такое невыносимо чувственное?

— Подождите распаляться, сначала надо уехать отсюда.

Бой сложил весь багаж на одну повозку и запряг быков. Упряжки одна за другой останавливались перед салой; камни не без труда удалось спустить на раскладушке Клода. И вот наконец повозки тронулись в путь. Проводник управлял первой, Кса — второй. Клод, лежа в третьей, не столько направлял своих быков, сколько просто пускал их; Перкен верхом на лошади замыкал шествие. Лошадь Клода, которую бой отпустил на волю, медленно следовала за ними, понурив голову. Её покорность надоумила датчанина. «Разумнее будет не бросать её», — подумал он и привязал лошадь за поводья к последней повозке, прямо перед собой. В тот момент, когда они очутились на повороте дороги, за которым деревня должна была исчезнуть из поля зрения, он обернулся: кое-где изгородь упала и видны были лица женщин, глядевших на них с недоумением и любопытством.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

Полудикое непокорство внушало не меньшее опасение, чем лес, и таило такую же точно угрозу. В деревне менял, прогнившей подобно храмам, последние оставшиеся камбоджийцы, перепуганные насмерть, увиливали от ответов на любые вопросы относительно деревень, вождей, Грабо… (Хотя о Перкене они, похоже, что-то слышали.) Здесь и в помине не было чувственной беспечности Лаоса и Нижней Камбоджи, одна дикость с её запахом мяса. Но вот наконец в обмен на две бутылки европейского спиртного гонцы возвестили, что проход разрешён и проводник обеспечен. Оставалось узнать кем; однако с тех пор, как они стали подниматься, приближаясь к центру стиенгов, ими всё больше овладевало неодолимое беспокойство. Схватив Клода за руку, Перкен резко остановил его.

— Поглядите себе под ноги. Только не двигайтесь.

В пяти сантиметрах от его правой ноги торчали, словно зубья вил, два заострённых конца бамбука.

Перкен показывал куда-то пальцем.

— Что там ещё?

Ничего не ответив, он только свистнул сквозь зубы и бросил вперёд свою сигарету. Описав ярко-красную кривую в потяжелевшем к концу дня зеленоватом воздухе, она упала на чёрную, как перегной, землю: рядом торчали ещё два острия.

— Что это за штуки?

— Боевые стрелы.

Клод взглянул на дожидавшегося их мои — они сменили в деревне проводника, — тот стоял, опершись на свой самострел.

— А разве он не должен был предупредить нас?

— Дело плохо…

Волоча ноги по земле, они снова двинулись в путь вслед за желтоватым силуэтом проводника, теперь Клод видел только его набедренную повязку кроваво-грязного цвета: не то животное, не то человек. Каждый раз как ноге, вместо того чтобы шаркать по земле, приходилось подниматься — из-за пней или упавших стволов, — мускулы икры напрягались в страхе, опасаясь слишком быстрого шага; напоминая Клоду об опасности, они обрекали его на жизнь слепца. Как бы он ни старался, глаза не могли сослужить ему службу, их заменяло обоняние, в нос ударяли вселяющие беспокойство горячие волны воздуха, пропитанного запахом гнили; как увидеть стрелы, если прогнившие листья заполняют тропинку? Неуверенность раба со связанными ногами… Разумом он восставал против такого осторожного продвижения, но напряжённые икры пересиливали разум.

вернуться

19

Наёмные воинские формирования выходцев из Африки. — Прим. авт.