— А как же наши быки, Перкен? Если хоть один упадёт…
— Опасность невелика: они чувствуют острые стрелы гораздо лучше нас.
Взобраться на повозки, которыми правил один только Кса? Это значило бы в случае нападения лишить себя возможности защищаться…
Они пересекли высохшее русло реки, это дало им маленькую передышку: в камнях на дне ничего не спрячешь; тем временем трое мои, стоя поблизости один над другим на глинистом откосе, глядели на них, застыв в нечеловеческом оцепенении, словно бы и не сами по себе, а будто повинуясь велению царившего вокруг безмолвия.
— Если дело обернётся плохо, за спиной у нас тоже окажутся враги.
Трое дикарей, по-прежнему не шевелясь, следили за ними взглядом, самострел был только у одного из них. На тропинке стало не так темно, деревья поредели: продвигаться вперёд следовало всё так же осторожно, но напряжение постепенно спадало.
И вот в конце тропинки показался просвет поляны.
Остановившись перед тоненькими ротанговыми лианами, протянутыми на высоте шеи, проводник отвязал их. На солнце блестели маленькие шипы, сливаясь с его лучами; Клод их не заметил. «Если дела пойдут плохо, бежать отсюда будет не так-то просто», — подумал он.
Мои заботливо поставил на место эти опасные пилы.
Через поляну — ни одной тропинки. А между тем хоть одна-то должна была быть, та самая, по которой они пришли и которая вела отсюда дальше. Несмотря на внешнее спокойствие, поляна эта, где им предстояло ночевать, казалась западнёй; половину её уже заполнил непроглядный мрак, другую заливал ярко-жёлтый свет, предшествующий сумеркам. И ни одной пальмы; Азия давала себя знать только жарой, огромными размерами каких-то деревьев с красными стволами и непроницаемостью тишины, которой стрекот мириад насекомых и порою одинокий крик неведомой птицы, опустившейся на одну из самых верхних ветвей, придавали особую торжественность и беспредельность. Она смыкалась над этими затерявшимися криками, словно стоячая вода; а там, наверху, медленно покачивалась ветка, почти невидимая в вечернем сумраке, и над всей этой растительностью без дорог и чьих-либо следов, устремлявшейся в скрытые туманом глубины, на уже помертвевшем небе чётко проступал контур гор. Подобно древоточцам в гигантских деревьях, мои вели здесь сражение тонкими смертоносными предметами; их потаённая жизнь в этой задумчивой тиши и необъяснимая осмотрительность не предвещали ничего хорошего: стоило ли прибегать к стрелам и шипам и так рьяно охранять эту поляну из-за троих мужчин без всякого конвоя, в сопровождении их же проводника?
«Видно, Грабо не желает полагаться на волю случая и делает всё возможное, чтобы оградить свою свободу», — подумал Клод; и, верно, оттого, что мысль в этих местах была не частой гостьей, Перкен сразу же уловил её, будто поймал на лету:
— Я убеждён, что он не один…
— То есть?
— Не один вождь. Или же до того одичал…
Он умолк в нерешительности. Слово, казалось, проникло в глубь этой торжествующей растительности, почти тотчас получив подтверждение у проводника, который, присев, скрёб на коленке белую коросту какой-то кожной болезни.
— …что совсем переменился…
Опять неизвестность. Экспедиция толкала их к этому человеку, словно к невидимой линии Королевской дороги. И он тоже стоял преградой на пути к их судьбе. А между тем он разрешил им пройти…
Фотографии, привезённые Перкеном из Бангкока, преследовали Клода с настойчивостью наваждения: одноглазый жизнерадостный детина в сдвинутом назад шлеме, разгуливающий, вскинув брови и хохоча во всё горло, по джунглям и китайским барам Сиама. Ему знакомы были такие лица, на которых из-под грубой маски мужчины проглядывало по-детски наивное выражение, о чём свидетельствовали и громкий смех, и круглые от удивления глаза, да и любой жест, вроде нахлобучивания с размаху до самых ушей шлема на голову приятеля или недруга… Что осталось здесь от человека, привычного к городской жизни? «Может, он до того одичал…»
Клод поискал глазами проводника: тот выводил какую-то заунывную мелодию, которой возле неподвижно застывших быков внимал Кса; разожжённые на ночь костры тихонько потрескивали неподалёку от расставленных под москитными сетками раскладушек (палатки не разбивали из-за жары).
— Сними сетки, — сказал Перкен. — Довольно и того, что этот чёртов огонь просвечивает нас насквозь. Если на нас нападут, неплохо бы хоть видеть тех, кто нападает!
Поляна была просторной, и нападающим в любом случае пришлось бы сначала пересечь открытую местность.
— В случае чего тот, кто не спит, прикончит проводника, мы скроемся за этим кустарником справа, чтобы не оставаться на свету…
— Даже если мы выйдем победителями, без проводника…
Всё, что тяготело над ними, сосредоточено было, казалось, в руках Грабо, будто он держал их под прицелом.
— Как вы думаете, Перкен, что он сделает?
— Кто, Грабо?
— Естественно!
— Мы совсем рядом с ним, и я боюсь полагаться на свои догадки в отношении того, чего от него можно ждать.
Костёр всё потрескивал; пламя, прямое и светлое, почти розовое, устремлялось вверх, освещая только неровные завитки дыма и отражаясь бликами в густой листве, которую теперь едва можно было отличить от неба. Он сделал ставку на человека, которого, в общем-то, не знал.
— Вы думаете, он позволит нам пройти, несмотря на стрелы?
— Если он один, то да.
— И вы уверены, что он не знает ценности этих камней?
Перкен пожал плечами.
— Неуч. Я и сам-то…
— Если он не один, то кто его компаньон?
— Уж конечно, не белый. А лояльность меж теми, кто решается забраться сюда, велика. К тому же я в своё время оказал Грабо немало услуг…
Он задумался, глядя на траву у своих ног.
— Хотел бы я знать, от чего он защищается… страсти обычно подогреваются старыми мечтами, собственным поражением…
— Остаётся только узнать, какие именно страсти.
— Я рассказывал вам о человеке, который в Бангкоке заставлял женщин привязывать себя… Это был он. Впрочем, это не более абсурдно, чем намерение спать и жить — и жить — с другим человеческим существом… Однако из-за этого он чувствует себя жестоко униженным…
— Из-за того, что об этом знают?
— Этого никто не знает. Из-за того, что делает это. Вот он и ищетутешения. Ради этого он и сюда-то, конечно, пришёл… Отвага служит ему в какой-то мере утешением… А чтобы мелкие грешки не тяготили, довольно даже этого…
И словно жалкая жестикуляция человеческих рук была несовместима с окружающей необъятностью, он указал подбородком на поляну и на гряду гор во тьме. От деревьев, стоявших вдалеке стеной и терявшихся в ночи, от неба, где стали появляться звёзды, более светлые, чем огонь, и от громады первозданного леса исходила непомерная, неторопливая закатная сила, она угнетала Клода, пробуждая в его душе чувство одиночества и затравленности жизнью. Она затопляла его, подобно неодолимому безразличию, подобно неотвратимости смерти.
— Я понимаю, что ему плевать на смерть.
— Он не её не боится, просто не боится быть убитым, а о смерти он понятия не имеет. Велика важность — не бояться получить пулю в лоб!
И, понизив голос, продолжал:
— В живот — это уже не так хорошо… Придётся помучиться… Вам известно не хуже меня, что в жизни нет никакого смысла, но, даже живя в одиночестве, не удаётся избавиться от тревоги за свою судьбу… Смерть всё время рядом с нами, поймите же, как неопровержимое доказательство абсурдности жизни…
— Для всех.
— Ни для кого! Её не существует ни для кого. Иначе мало кто мог бы выжить… Все только и думают о… ах, как бы вам это объяснить?.. О том, что просто будут убиты, пожалуй, так. Хотя, в общем-то, это не имеет никакого значения. Смерть — это совсем другое, прямо противоположное. Вы слишком молоды. Я же понял это, когда увидел, как стареет женщина, которую… словом, женщина. (Впрочем, я ведь рассказывал вам о Саре…) Потом, словно этого предупреждения было мало, когда в первый раз почувствовал своё мужское бессилие…