Ровно в час он был дома, вернувшись точно к назначенному времени. Стол был накрыт на три персоны, к обеду ожидали его мать. Она пришла минутой позже него, и он, как обычно, встретил ее на пороге, поцеловал руку и повел к столу, после чего Мелитта и он вежливо подождали, пока старая дама сядет и лишь затем сели сами.
В детстве он тайно любил ее, потому что она была красива и благодаря свойственным ей безукоризненным манерам уверенной в себе светской дамы обладала бесконечным превосходством. Вместе с тем он боялся ее неустанно следившего за ним взгляда. Не было ничего, что могло бы укрыться от этого взгляда, будь то ниточка на пиджаке или неуверенность голоса, когда он говорил неправду, или свежая ссадина на колене, которая выдавала ей, что он опять перелез через стену сада, чтобы подобрать улетевший мяч, поленившись пойти в дом за ключом от запертых даже днем ворот с решеткой. Она бранила его редко — ибо понимала, что от слишком частого применения наказание теряет свою силу, — но никогда не упускала случая дать понять, что регистрирует каждый его плохой поступок. Под ее безмолвно-укоризненным взглядом ему делалось стыдно, и этот взгляд всегда оказывал действие. «Я устраняюсь, — говорил ее взгляд, — этот ребенок безнадежен». И тогда он тоже чувствовал, что он безнадежен.
Позже он, со своей стороны, тоже начал наблюдать за ней, и от него не укрылось, что у нее тоже есть недостатки. Вначале это очень его испугало, потом стало доставлять тихое удовлетворение, а под конец превратилось в гнетущую и унизительную как для него, так и для нее жалость. Он давно перестал ее бояться, она была слишком старой и немощной, и ее тусклая, немного протяжная речь с шепелявым «ш» приобрела плаксивый оттенок, с тех пор как жалость сына стала последней позицией, с которой она могла им править. Он мог бы воспротивиться, потому что разгадал ее уловку, но он был из тех людей, которые добровольно остаются в клетке, даже когда дверца распахнута. Он слишком много знал о необходимости всех ограничений свободы. Его пациенты — это они были беглецами, и его задача состояла в том, чтобы бережно препроводить их назад, за гуманные решетки, лишить той гораздо более ужасной свободы, в которой они очутились, сбежав. Но в сущности, он любил их больше, чем нормальных людей, больше, чем свою семью, потому что с ними он никогда не скучал, они были ему интересны, и еще они принадлежали ему, он был им нужен.
Занятый этими мыслями, он доел суп, в то время как дамы вели светскую беседу. Порой отдельные слова пробивались сквозь его отрешенность. Разговор шел о какой-то заметке в сегодняшней газете. Его это не интересовало и совершенно не касалось. Но вдруг его слух уловил имя. И он прислушался.
— Нет уж, прошу тебя! — сказала мать жалобно. «Ш» было шепелявое, как будто она сказала «просю». — Конечно же, это он. У него же нет алиби! У каждого порядочного человека непременно есть алиби!
Мелитта подняла глаза и автоматически устремила взгляд на крохотное пятнышко, которое появилось на скатерти там, где Клингенгаст положил рядом с пустой тарелкой свою ложку.
При том, что взгляды Мелитты во многом были схожи со взглядами его матери, жена была умней и более способной смотреть на вещи по-деловому.
— Алиби, — сказала она рассудительно, — что-то доказывает. Отсутствие алиби еще ничего не доказывает.
— Нет уж, прошу тебя! Кто же еще это мог быть? — с жалобным негодованием возразила старая дама. — Пишут, что это был низкорослый кривоногий субъект, да еще безработный и вдобавок запойный пьяница, без всяких устоев, опустившийся! Решительно не понимаю, откуда у людей деньги на выпивку, если они не имеют работы?
— Вот и я то же самое говорю, — энергично поддержала ее Мелитта. Корректная и грамотная речь жены была честнее и откровеннее, чем аффектированная манера матери, которая переходила на венский диалект лишь потому, что в ее времена этот выговор считался благородным. («Нет уж, просю тебя! Ведь сам император говорил на диалекте!»)
— Такой человек не лучше животного, — сказала Мелитта.
То был приговор. Несокрушимый, неумолимый.
— Как грубы эти люди, — жалобно подхватила старая фрау Клингенгаст. — Прошу тебя! Поймать в железный ржавый капкан такую юную девушку, а потом… Ах, ведь, говорят, он ее буквально на куски разорвал! Это же просто уж-жас-сно!
— Уж-жас-сно! — подтвердила Мелитта в полнейшем душевном спокойствии. — Между тем смертная казнь у нас отменена. А кто жертвы? Мы, беспомощные женщины.
Она говорила без аффектации, и было однозначно ясно, что она, разумеется, на стороне беспомощных женщин, однако саму себя к таковым не причисляет ни в коем случае. Садистское убийство! С ней не могло случиться ничего подобного. Ее взгляд, лишенный выражения и все-таки вызывающий, опять вернулся к мокрому пятну на скатерти. Клингенгаст положил рядом с пятном испачканную в подливке вилку и поглядел на жену с торжеством. Но вероятно, он ошибался, — она ничего не сказала, она, видимо, ничего и не заметила. И он подумал, что ведет себя, как ребенок. Впрочем, может быть, и сейчас все было лишь ее уловкой.
— А ведь у него, ко всему, есть ребенок, — качая головой, сказала Мелитта.
Старая дама подождала, пока с куска жаркого не стекла подливка, и лишь тогда переложила его на свою тарелку.
— Ах, прошу тебя! И зачем таким людям заводить детей?
— Хорошенькая наследственность, — заметила Мелитта. — Отец насильник и убийца, мать душевнобольная. А что ты на это скажешь? — обратилась она к мужу.
— Я? — Клингенгаст вздрогнул. — Прости, я не слышал, о чем речь.
— О деле Кутиана, разумеется. Говорят, его жена лежит в твоей клинике, на Розовом холме.
— Неудивительно, при таком-то муже, — горестно вздохнула старая дама с таким видом, будто речь шла о ее собственном муже.
— Ты знаешь эту особу? — Мелитта вдруг стала внимательной и пропустила мимо ушей реплику свекрови как неуместно сентиментальное замечание слезливой старухи.
— Нет, — сдавленно ответил Клингенгаст. Он решительно не хотел обсуждать с обеими женщинами этот казус. Но не потрясение он испытал, когда фамилия, которую он вначале не расслышал, теперь действительно была названа, — звук его голоса изменился от гнева, подавленного, но мгновенно вспыхнувшего вновь гнева, вызванного манерой, с какой эти женщины сделали страшную судьбу других людей темой непринужденной болтовни меж супом и жарким и осуждали преступления, о мотивах которых ничего не знали в своем заповедном мирке, да и совершенно не хотели знать. Ведь речь шла о живых, чувствующих людях, о людях, которых он знает!
Впрочем, в данном случае различие в их отношении, возможно, как раз и было вызвано тем случайным обстоятельством, что они этих людей не знали, меж тем как ему вместо абстрактного «дела Кутиана» живо виделся реальный Кутиан.
Тут он вспомнил о бабке, чей огород теперь казался ему символом всего, чего такие люди изначально ожидают от жизни: просто жить, есть, спать, трудиться, а потом все это, всю нехитрую задачу бытия передать следующему поколению. Но как раз им-то, простодушным и миролюбивым, такая милость не выпала. Судьба, словно разъяренный тигр, ворвалась в их убогий садик, в их обыденное бытие.
Здесь же сидели другие люди, которые, в сущности, тоже ничего иного не желали, кроме как жить, есть, спать и размножаться — хотя и с несколько более высокими притязаниями, — и им, вопреки всякой справедливости, это удалось; спокойно сидели и, как зеваки, глазели на несчастья, преступления, или болезни, и вдобавок всем этим наслаждались в спокойствии, потому что между их миром и злобным зверем, Судьбой, стояли защитные решетки: счастье, богатство, положение, образование, мораль. И высокомерие. Высокомерие тех, кто не имел ни возможности, ни необходимости, и уж тем более достаточного мужества и силы, чтобы в борьбе со зверем стать зверем самому.
— Итак, ты ее не знаешь, эту… особу? — повторила вопрос Мелитта, и теперь уже не осталось сомнений: фрау Кутиан, не признаваемая Клингенгастом «особа», была Мелитте врагом. Потому что, к своему величайшему изумлению, Мелитта была вынуждена констатировать: муж только что солгал ей. Обычно он не лгал никогда. Разве ему нужно лгать, той, которая все понимает, с кем можно разумно поговорить о чем угодно? Ее это встревожило. Где он был с утра и до обеда? Где — в то воскресенье, когда объяснил свое опоздание каким-то вывихом ноги у какого-то уличного мальчишки? У нее уже тогда появилось недоброе предчувствие. А теперь она окончательно убедилась, что он лгал, ведь свой вопрос она поставила только как ловушку, потому что еще утром, поскольку садистское убийство вызвало у нее интерес, позвонила в клинику и узнала, что фрау Кутиан лежит как раз на отделении, где работает ее муж. Конечно, она была слишком хорошо воспитана, чтобы выложить все это начистоту, однако следовало дать ему понять: меня не проведешь, я не так инфантильна и глупа, как твоя мать!