Все было еще так зыбко, никто ничего не додумывал до конца — даже наиболее заинтересованные действующие лица. Ибо отношения Клауса-Генриха и Иммы Шпельман складывались так необычно, и ее мысли — да и его также — пока еще не могли быть направлены на какую-нибудь осязательную цель. Действительно, после той почти немой сцены, которая разыгралась в день рождения принца (когда фрейлейн Шпельман показывала ему свои книги), в их отношениях мало что изменилось, вернее сказать, ничего не изменилось. Правда, Клаус-Генрих возвратился тогда к себе в Эрмитаж окрыленный, в приподнятом и восторженном настроении, обычном для молодого человека при подобных обстоятельствах: ему даже казалось, что случилось что-то очень важное, но вскоре ему было дано понять, что это еще только начало, что ему еще предстоит добиваться того, что он почитал своим счастьем. Добиваться, но, как уже говорилось, пока еще не думая о реальной цели, ну, скажем, об обычном сватовстве или чем-нибудь в том же роде, — пока это было вне пределов мыслимого, да и могло ли быть иначе при его полной оторванности от реальной жизни. Клаус-Генрих молил теперь взглядами и словами, но не о том, чтобы фрейлейн Шпельман ответила на его чувства, — нет, он молил, чтобы она захотела поверить в реальность и силу его чувства. Потому что она не хотела верить.
Две недели он не появлялся в Дельфиненорте, и все это время жил тем, что произошло. Он не спешил вытеснить это событие новым; кроме того, он был занят обязанностями по представительству, между прочим присутствовал на празднике стрелкового общества, официальным шефом которого состоял и в качестве такового ежегодно бывал на праздновании дня его основания. Одетый, как полагается, в зеленый охотничий костюм, появился он на стрельбище, его восторженно встретили традиционным приветствием стрелков, затем он без всякого аппетита закусил с осчастливленными членами правления и наконец, став в позу опытного стрелка, сделал несколько выстрелов по разным мишеням. По истечении двух недель — была середина июня — он снова нанес визит Шпельманам, за чаем Имма была чрезвычайно насмешлива и говорила вычурными книжными фразами. На этот раз к чаю вышел господин Шпельман, его присутствие помешало Клаусу-Генриху остаться наедине с молодой хозяйкой, чего он так страстно желал. Зато оно неожиданно помогло ему справиться с огорчением, которое причиняли ему колкости Иммы, ибо Самуэль Шпельман на этот раз обращался с ним мягко, даже ласково.
Чай пили на веранде, сидя в новомодных плетеных креслах, а из цветника веяло нежными ароматами. На камышовой кушетке, пододвинутой к столу, под зеленым шелковым одеялом, затканным попугаями и подбитым мехом, лежал, обложенный шелковыми подушками, хозяин дома. Ему позволили встать с постели, чтобы подышать теплым весенним воздухом, но щеки у него сегодня не горели лихорадочным румянцем, они были желтовато-бледными, а глазки мутными; подбородок заострился, прямой нос казался длиннее, чем всегда, и настроение было мягкое и лирическое без обычной раздражительности — тревожный симптом! У изголовья кушетки сидел, вытянувшись и кротко улыбаясь, доктор Ватерклуз.
— А, молодой принц… — устало протянул мистер Шпельман и на вопрос о его самочувствии ответил лишь невнятным междометием. Имма, в переливчатом домашнем платье с высокой талией и в зеленом бархатном фигаро, заварила чай из электрического самовара. Выпятив губки, она поздравила принца с успехами, проявленными им лично на стрельбище, и, покрутив головкой, добавила, что «с величайшим удовлетворением узнала об этом из газет», и даже прочитала графине о его достижениях на стрельбище. Графиня в неизменном облегающем коричневом платье сидела за столом очень прямо и с достоинством помешивала ложечкой в чашке, ничуть не давая себе воли. Разговорчивее всех был сегодня мистер Шпельман. Как уже сказано, тон у него был мягкий, лирический — следствие стихнувших колик.
Он рассказал об одном событии многолетней давности, но, по-видимому, не изжитом до сих пор и наново волновавшем его всякий раз, как ему нездоровилось, — рассказал эту короткую и несложную историю дважды подряд и во второй раз разогорчился еще больше, чем в первый. Как-то раз он, по своему обычаю, собрался сделать пожертвование — не бог весть какого масштаба, но все же достаточно внушительное, — короче говоря, он в письменной форме известил одно из крупнейших в Соединенных Штатах человеколюбивых учреждений о своем намерении внести на его благие начинания миллион долларов в железнодорожных акциях, в солиднейших акциях Тихоокеанской железнодорожной компании, пояснил мистер Шпельман и хлопнул ладонью об ладонь, как бы предъявляя вышеназванные акции. А как поступило человеколюбивое учреждение? Отклонило, отвергло этот дар, не пожелало принять его, да еще пояснило, что не нуждается в помощи деньгами, добытыми сомнительным и насильственным путем. Вот как оно поступило! У мистера Шпельмана губы дрожали оба раза, что он об этом рассказывал, и теперь в поисках утешения и сочувствия он оглядел своими близко посаженными круглыми глазками сидящих за чайным столом.
— Не очень-то человеколюбивый поступок со стороны человеколюбивого учреждения, — заметил Клаус-Генрих. — Отнюдь нет.
И он так выразительно покачал головой, так явственно показал свое возмущение и сочувствие, что господин Шпельман даже повеселел и заявил, что сегодня приятно быть на воздухе и снизу хорошо пахнет цветами. Мало того, он воспользовался первым же случаем, чтобы выразить признательность и подчеркнуть свое благоволение к молодому гостю. Надо сказать, что в это лето погода стояла переменчивая, жара сменялась грозами с градом и похолоданием, и Клаус-Генрих схватил простуду, у него распухло горло, ему было больно глотать, и так как чересчур бережное отношение к его высокой особе, предназначенной выполнять представительные функции, естественно, сделало из него немножко неженку, он не мог удержаться, чтобы не заговорить об этом и не пожаловаться на боль в горле.
— Вам необходимы согревающие компрессы, — решил господин Шпельман. — Есть у вас компрессная клеенка?
Нет, у Клауса-Генриха таковой не было. Тогда господин Шпельман сбросил одеяло с попугаями, встал и пошел в комнаты. Не отвечая на вопросы, не желая никого слушать, он встал и пошел. Оставшиеся спрашивали друг друга, что он такое надумал, и доктор Ватерклуз, опасаясь, что у его пациента начался приступ колик, пошел следом за ним.