Даша относилась к нему так, как относятся к привычной мебели, — пренебрежительно, с бессознательным чувством собственности. Она как должное принимала цветистые комплименты Макса, беззастенчиво эксплуатировала его, посылая по собственным надобностям в магазин, и вообще манипулировала им как хотела. Казалось, она вообще видела в нем не человека, а лишь удобную привычную вещь.
Макс безропотно выполнял ее поручения, принимая при этом вид осчастливленного раба. Наверное, он загодя предвидел, что Дарья, девушка с необыкновенными внешними данными, далеко пойдет. Ведь Нина Николаевна, душечка наша, свет земли, все же не вечная-то, уйдет — после нее главой династии Дашка останется. А она к Максу привыкла, как к своему мизинчику. Ну куда она без него? И отдавать больно, и оставить жалко…
С младшей дочкой отношения у Макса не складывались. Еще с младенчества, с того времени, когда Макс прятал бутылку для отца в ее кроватке, Ира возненавидела его яростно и безотчетно. Едва только научившись связно выражать свои мысли, она вынесла определение «Макс — гадкий» и в дальнейшем не изменила своего мнения. Ира была не очень красива: невысокая, скуластая, с цепким взглядом. У нее были небольшие глаза неопределенного серо-зелено-коричневого цвета, того переменчивого оттенка, который принято называть «среднерусским». Характером она была в отца — решительная, жесткая, скрытная.
Стараясь приручить младшую девочку, Макс пытался распространить на нее щупальца своего навязчивого влияния, однако потерпел сокрушительное фиаско. В ответ на его сюсюканье Ира молча обжигала его насмешливым взглядом своих переменчивых глаз.
— Сладкая моя! — Руденко тянулся губами к ручке восьмилетней девочки, к некрасивой ручке в вечных цыпках, с обкусанными ногтями и воспаленными заусенцами.
Девочка вызывающе прятала руку за спину и, щуря непостижимые глаза, отвечала:
— Это у нас Дашка сладкая, дядя Макс. А я очень даже горькая, ты просто еще не распробовал.
Макс в отчаянии отступал и бессильно шептал про себя: «Дрянь, мерзавка, крысенок с грязной попкой, вшивое отродье…» Глаза его при этом смотрели умильно-ласково.
— Да брось ты ее! — измученно роняла Нина Николаевна, устав от вечных пикировок дочери с Руденко, единственным верным другом, оставшимся подле нее в трудную минуту.
После смерти Тарабрина, смерти неожиданной, нелепой, скоропостижной, когда семья внезапно оказалась без средств к существованию, когда родственники и верные друзья, что некогда клялись в любви до гроба, после поминок разбрелись в неизвестном направлении, когда знакомые оставили своим вниманием растерянную вдову, лишь один Макс сохранил верность семье режиссера.
Как и раньше, при жизни Тарабрина, он являл чудеса преданности. Он бегал в магазин за кефиром, пел дифирамбы красоте Нины Николаевны, целовал ручки «сладкой» Дашеньке и опасливо старался приручить звереныша Ирочку.
Нина Николаевна диву давалась. От Макса она никак не ожидала подобной верности, в глубине души считая его интерес к своей семье шкурным. «Роль высиживает», — всегда усмехалась она. Ну и пусть высиживает, ведь задаром в этом мире ничего не дается, так пусть хоть отслужит эту роль!
Но вот режиссер умер, ролей не стало, и, казалось бы, интерес Макса к семье своего «благодетеля» должен был угаснуть навек. Но не тут-то было!
Наоборот, своим бескорыстным дружеским участием Макс, казалось, старался компенсировать могильный холод, воцарившийся в небольшой квартирке Тарабриных после смерти хозяина.
Вдова была поражена. Пришлось признаться самой себе, что она была необъективна к Максу. Она даже однажды повинилась перед ним в этом, хлебнув лишнего на поминках.
Время шло к двенадцати ночи, девочки мирно посапывали в кроватках, а измученная дневной усталостью и острой вдовьей тоской Нина Николаевна сидела за столом, печально подперев пухлую щеку своим крепким крестьянским кулачком. Макс курил, из вежливости стараясь пускать дым в форточку.
— Прости, Макс, — внезапно вырвалось у Нины. — Я раньше так плохо думала о тебе. А ты этого, оказывается, совсем не заслуживаешь.
— А что именно вы обо мне думали, дражайшая? — спросил Руденко чуть погодя. В голосе его угадывалась тщательно ретушируемая насмешка.
Нина Николаевна протяжно, по-бабьи вздохнула. Искусанные от вдовьей боли губы неожиданно дрогнули.
— Я думала, что и ты тоже, как эти… — тоненько всхлипнула она. — Налетели, точно воронье, заклевали… А поняли, что ко мне не подступиться, все дружно снялись и улетели в один момент, оставили меня… Всю исклеванную…
Клубы сизого дыма сквозняком вытягивало в форточку. Макс не отвечал своей благодетельнице, однако слушал внимательно, стараясь не пропустить ни слова.
Между тем Нину Николаевну словно прорвало, и жалобы полились из нее, точно вода, обрушившая преграду:
— Плясали вокруг меня, обещали горы златые… Только чтобы я рукописи Ванины продала… А потом поняли, что не стану я памятью мужа торговать, — и всех точно корова языком слизнула! — Бурные рыдания вырвались из ее груди. — Когда Ваня еще жив был, из нашего дома не вылезали. Попойки, разговоры, ухаживания… Мне на ухо комплименты пели, наперебой сниматься предлагали…
«Ах, Ниночка, вы же у нас так талантливы, что же вы все дома да дома, с детишками!» — горько передразнила она. — С вашей-то красотой можно горы свернуть, весь мир затмить!.. Ты скажи, Макс, где они все теперь? А? Никого нету! А красота моя все та же. И таланта не убавилось. Почему же меня никуда не зовут?
— Завидуют, сволочи, — предположил Макс и добавил привычно:
— Подонки, гниды, педерасты!
— Никого теперь нету, — задумчиво пробормотала Нина Николаевна, вытирая обильные прозрачные слезы, окрасившие кожу неожиданным румянцем. — Никого теперь нет… Только ты один, Макс, остался. Зачем ты остался, а?
Притушив сигарету в пепельнице, Макс хмыкнул и привычно заныл (в голосе его невольно проскальзывала ирония, не замечаемая собеседницей):
— Да куда ж мне без вас, благодетельница моя, Нина свет Николаевна?
Солнышко вы наше ясное!
Подперев щеку кулаком, Нина Николаевна уставила прозрачный взгляд в стол, украшенный крошками и жирными пятнами после ужина, и виновато произнесла:
— А я ведь, грешным делом, думала, что ты первый станешь приставать ко мне насчет рукописей… Мол, продай, чтобы детишек было на что поднять, — озолотишься… А ты даже не заикнулся об этом.
Встревоженный взгляд Макса растерянно забегал по крошечной кухне.
— Как можно, благодетельница, — только и нашелся он. — Я ж понимаю, это святое… А те все — сволочи, гады. Им всем только одного надо… — Он растерянно замолчал.
Как близко! Ох как близко подобралась к нему Нина Николаевна! Он всегда считал ее простой и недалекой, обыкновенной бабой, доброй, сентиментальной и непрактичной. Но неужели он. Макс, ошибался в ней?
Нину Николаевну несло. Пьяная откровенность лезла наружу, как забродившее вино из мехов.
— Может, ты. Макс, потому возле меня крутишься, что на место Вани метишь? — прямо спросила Нина Николаевна и подняла на собеседника тяжелый осоловелый от водки взгляд.
Макс напряженно молчал, отвернувшись к окну. Ему сделалось как-то неуютно.
— А ведь я еще ничего, Макс, а? — с алкогольной откровенностью спросила Нина Николаевна. — Как женщина, а? Ну, что ты молчишь?
Макс машинально выдавил из себя по привычке:
— Божественная… Красавица…
— Ты, может, потому возле меня и топчешься, что о постели моей мечтаешь? — с вызовом произнесла она и, тяжело поднявшись, приблизилась к Руденко. — А? Только не молчи. Не молчи!
Но тот лишь обескураженно молчал. Крутая грудь волнообразно вздымалась подле него, влажная кожа под веками возбужденно поблескивала слезами, круглые глаза с короткими густыми ресницами напряженно ловили его взгляд, редко помаргивая. От Нины Николаевны пахло водкой и консервами и еще чем-то таким душным и пряным, отчего ее хотелось оттолкнуть в бешенстве или, наоборот, — прижать к себе изо всех сил.