Когда ее муж вошел в комнату, она подняла глаза, и ее полуоткрытые губы дрогнули в улыбке, а веки часто-часто заморгали – как (о, прости нас Поэзия!) хвостик преданной собаки, увидевшей своего хозяина. Именно так она всегда встречала своего супруга, даже если они встречались двадцать раз на дню. Правда, сейчас еще и легкая тень беспокойства скользнула по ее лицу, как будто ветви плакучей ивы заволновались от порыва ветра. Если бы те из обывателей, которые имели привычку за бокалом вина пересказывать друг другу занимательные истории о сумасбродной карьере донны Изабеллы Гилберт, могли видеть жену Фрэнка Гудвина сегодня, в почтенной ауре счастливой супружеской жизни, то они или вообще отказались бы верить всем этим россказням, или согласились бы навсегда забыть все слышанные ими ранее красочные описания жизни той женщины, ради которой их бывший президент навсегда утратил и свою страну, и свою честь.
– Я привел к обеду гостя, – сказал Гудвин. – Это некий полковник Фалькон из Сан-Матео. Он прибыл по государственному делу. Я не думаю, что тебе особенно хочется его видеть, так что я скажу, что у тебя сильно болит голова – очень удобный предлог: всем известно, что у женщин часто случаются головные боли, а проверить этого никак нельзя.
– Он приехал, чтобы узнать о пропавших деньгах, не так ли? – спросила миссис Гудвин, продолжая работу над эскизом.
– Ты удивительно догадлива! – признал Гудвин. – Он три дня проводил свое расследование среди туземцев. Я следующий в его списке свидетелей, но поскольку полковник стесняется тащить к себе на допрос одного из подданных дяди Сэма[78], то он согласился придать этому делу вид светского мероприятия. Я буду угощать его вином и обедом, а он будет меня допрашивать. Очень просто.
– Он нашел кого-нибудь, кто видел саквояж с деньгами?
– Ни одной живой души. Даже Мадам Ортис, глаза которой могут заметить налогового чиновника за целую милю, не помнит, был багаж или нет.
Миссис Гудвин отложила кисть в сторону и вздохнула.
– Мне так жаль, Фрэнк, – сказала она, – что у тебя столько неприятностей из-за этих денег. Но мы же не можем сказать им, как все было, не так ли?
– Никак не можем, иначе мы только навредим себе, – сказал Гудвин, улыбнувшись и безучастно пожав плечами, – этот жест он перенял у местных жителей. – Хоть я и американо, но они бы в полчаса засадили меня в свою калабоса, если бы узнали, как мы приспособили этот саквояж. Нет. Нужно сделать вид, что мы ничего не знаем о деньгах – не больше, чем другие жители Коралио.
– Как ты думаешь, этот человек, которого они послали, он подозревает тебя? – спросила она, слегка нахмурив брови.
– Лучше бы ему от этого воздержаться, – небрежно сказал американец. – Очень удачно, что кроме меня самого никто не видел этого саквояжа. Поскольку я находился там в тот самый момент, когда был произведен выстрел, неудивительно, что они захотели более детально изучить мою роль в этом деле. Но нет никаких причин для беспокойства. В списке моих дел добавился обед с этим полковником – что ж, ничего страшного! – он получит на десерт порцию хорошего американского блефа, на том, я думаю, дело и кончится.
Миссис Гудвин встала и подошла к окну. Фрэнк последовал за ней и стал рядом. Она прильнула к нему, и так безмятежно стояла под защитой его силы – она всегда опиралась на него с той самой темной ночи, когда впервые стал он той неприступной башней, где нашла она себе убежище. И несколько минут они так стояли.
Сразу за окном начинались густые заросли тропических ветвей, лиан и листьев, однако поверх этих зарослей открывалась величественная перспектива, и если смотреть прямо, можно было видеть окрестности Коралио и берег мангрового болота. И даже могилу и деревянное надгробье, на котором было начертано имя несчастного президента Мирафлореса. В дождливую погоду из этого окна, а когда небеса улыбались – с зеленых тенистых склонов близлежащих холмов, жена Гудвина часто и подолгу смотрела на эту могилу с нежностью и печалью, впрочем, это едва ли омрачало ее семейное счастье.
– Я так любила его, Фрэнк! – сказала она. – Даже после этого ужасного бегства и после всего. А теперь ты так добр ко мне и сделал меня такой счастливой. Эта история превратилась в такую странную загадку. А если они узнают, что мы взяли эти деньги, ты думаешь, они заставят тебя отдать их правительству?
– Они наверняка попытаются это сделать, – ответил Гудвин. – Ты права, это настоящая загадка. И пусть она останется загадкой для Фалькона и всех его соотечественников, пока решение не найдется само собой. Ты и я, мы знаем больше всех остальных, но и нам известна только половина разгадки. Мы не должны ни словом обмолвиться о том, что деньги были отправлены за границу. Пусть они придут к выводу, что президент спрятал деньги в горах во время поездки сюда, или что он нашел способ отправить их за границу еще прежде, чем достиг Коралио. Я не думаю, что Фалькон меня подозревает. У него есть приказ провести тщательное расследование, и он его проводит, но только он ничего не найдет.
И так они говорили друг с другом. Случись кому-нибудь увидеть их сейчас или услышать их разговор о пропавших анчурийских финансах, в деле наверняка возникла бы еще одна загадка. Поскольку лица их выражали в этот момент (если только выражениям лиц можно верить) не волнение или страх, но лишь саксонскую честность, гордость и благородные мысли. Твердый взгляд Гудвина и резкие черты его лица являли собою сейчас наглядное выражение его внутренней доброты, благородства и храбрости… и это так не вязалось с теми словами, которые он говорил.
Что же касается его супруги, то одно лишь выражение ее лица лучше всякого адвоката защитило бы ее, даже несмотря на то, что сам разговор являлся, кажется, совершенно неопровержимой уликой. Благородство было в ее облике, невиновность была в ее взгляде. Ее привязанность не имела ничего общего с тем, безусловно, трогательным чувством, которое сплошь и рядом вдохновляет женщин принять на себя часть вины своих возлюбленных во имя своей великой любви. Нет, здесь налицо было какое-то явное несоответствие между увиденным и услышанным.
Обед для Гудвина и его гостя был сервирован в прохладном патио, под сенью листвы и цветов. Американец попросил достопочтенного секретаря извинить отсутствие миссис Гудвин, у которой, как он сказал, очень сильно болела голова и был легкий жар.
После обеда, согласно обычаю, последовали кофе и сигары. Полковник Фалькон с истинно кастильской деликатностью ждал, пока хозяин дома сам заговорит о том деле, для обсуждения которого они, собственно, и встретились. Ждать ему пришлось недолго. Как только они зажгли свои сигары, американец сам перевел разговор на интересовавший полковника вопрос, поинтересовавшись у «глубокоуважаемого секретаря», принесло ли результаты проведенное им расследование и нашел ли он какие-нибудь следы потерянных денежных средств.
– Я еще не нашел никого, – признал полковник Фалькон, – кто хоть бы краем глаза видел этот саквояж или деньги. Но я продолжаю расследование. В столице нами было совершенно точно установлено, что президент Мирафлорес отбыл из Сан-Матео с принадлежащими правительству ста тысячами долларов и в компании сеньориты Изабеллы Гилберт, певицы. И официальная позиция правительства, и мнения всех министров сходятся в том, – с улыбкой подвел итог полковник Фалькон, – что тонкий вкус нашего бывшего президента не позволил бы ему выбросить по дороге ни одно из этих двух столь милых его сердцу сокровищ, хотя бы даже они и затрудняли его передвижение.
– Я полагаю, что вы хотели бы услышать, что я знаю об этом деле, – сказал Гудвин, переходя прямо к сути вопроса. – Это не займет много времени.