Ты так и не дала усыновить Андрея. И хотя все были возмущены, но существует законоположение, по которому решающее слово принадлежит матери. А разве ты мать? Вот теперь ты опять родила. Правда, снова мальчика. Но разве и его не ждет в самом ближайшем будущем участь братишек?..
— Вот еще мне обуза, — Цымбалова со злостью сует грудь надрывающемуся от плача малышу.
«И откуда только берутся такие матери? Кошка, и та своего котенка лишний раз облизнуть старается. А ведь ты не животное — человек как-никак», — с неприязнью думаю я, глядя на свою соседку. Но об этом я молчу. А вслух говорю:
— Вот гляжу я на тебя, Светлана, как ты своего сынка кормишь, и вспоминается мне другая мать. Случилось это во время войны. Эшелоном из блокадного Ленинграда эвакуировали раненых и больных. Среди них оказалась и одна женщина с грудным ребенком. Сама-то совсем молодая, и мальчонка у нее крохотный, трехмесячный всего. У женщины той молоко пропало. А ребенок голодный, плачет. Ну, она его все водичкой с сахаром подпаивает. А вода — она и есть вода. Мальчик совсем ослаб. И пустышку в рот не берет — вроде понимает, что пустышка эта — один обман. Исходит ребенок плачем, даже весь синенький сделался. Девчонка-мать тоже ревет. И раненые, на них глядя, места себе не находят. Жалко до слез. А что будешь делать? Одна надежда на остановку. Но ведь поезда тогда ходили без всякого расписания. Какое там расписание — фашисты то и дело с воздуха бомбят. Видят, конечно, прекрасно, что поезд санитарный, с красным крестом, как не видеть — низко летали, на бреющем полете. И раненые их тоже отлично видели — под огромными очками, как чудища, выглядывали. И вот как начинается бомбежка, девчонка наклонится всем телом над сыночком, как будто она заслонить его могла! Два раза смерть пронеслась совсем близко — бомбы попали в задние вагоны. А эшелон пошел дальше…
Только, бывало, поезд остановится, девчонка ребятенка в охапку и — прыг из вагона. Выскочит на перрон и кричит: «Есть здесь кормящие матери? Женщины, помогите! Спасите мне ребенка, женщины!»
Кормящие, на ее счастье, всегда находились. У девчонки немного, но все же кое-какие вещицы имелись. И денег сколько-то было. Сперва она их все совала тем, кто кормил. Только ни одна женщина не взяла. Многие даже возмущались: «Не иначе, ополоумела ты с горя!»
Вот так они и ехали целых четырнадцать дней. За это время того малыша, наверно, пятьдесят матерей выкормило…
— И что же, он выжил? — В бесцветных Светланиных глазах мелькает что-то: простое любопытство или нечто большее?
— Выжил. Да, тогда он выжил, — каждое слово дается мне с трудом, и я поспешно отхожу к окну, чтоб Светлана не заметила, что я плачу.
В комнате, в которой только что отгрохотали взрывы, отстучали колеса, где только что плакал голодный ребенок и металась его обезумевшая от горя мать, в комнате, где голосами пятидесяти матерей говорило само великое милосердие, теперь воцаряется необыкновенная тишина. Слышно только сонное чмоканье умиротворенного Вовки.
— Надо ж такое — полсотни баб чужого ребенка выкормили, — обычно резкий голос Светланы звучит приглушенно, как будто она впервые боится разбудить того, кто спит в бельевой корзине…
С утра коменданта атаковали Воробьева и две поселенки, которые живут с ней в одной комнате. Воробьева жаловалась, что те снова заперли дверь и вечером не пустили ее домой. Соседки, в свою очередь, заявили, что и впредь пускать не будут — они люди рабочие, им ночью отдыхать нужно, а эта и работать не работает да еще все ночи напролет гуляет. А под утро является и им еще спать мешает.
Комендант пытается вразумить праздную гуляку. Но все его строгие слова для нее, видимо, трын-трава: на поле она, как и обычно, тотчас же укладывается подремать.
— Чтой-то не то в поясницу вступило, не то в ногах ломит, — позевывая, жалуется она.
Впрочем, всем ясно: лентяйка Воробьева просто не выспалась после ночной гулянки…
Однако едва раздается удар половника о котел — сигнал прибытия полевой кухни, — как Воробьева вскакивает.