— …тут шконка вчера освободилась, — лениво сказал круглолицый и указал на постель рядом с его собственною, — иди садись…
— Спасибо, — сказал К.
— Не во что… — равнодушно процедил круглолицый, после чего отвернулся и демонстративно захрапел. Против моего ожидания, он не захотел разговориться с К. Возможно, он и так сделал для К. слишком много. Но с К. тотчас — лихорадочно оживленным шепотом — заговорил сосед с другой стороны (чрезвычайно симпатичный пожилой Очки):
— Товарищ, вы на Блоху не обращайте внимания, это — шут… Вот с дядей Петей бы поосторожнее… — Он боязливо кивнул на Бригадира. — Какое счастье, что он вам ничего не сделал… Они убить могут — запросто… Они политических — ненавидят… У них — все должности (боже, у землян и тут — должности!): хлеборезы, учетчики, повара… Дядя Петя — знаменитый налетчик, грабитель поездов… (В интонации его прозвучало что-то смутно похожее на гордость оттого, что здешний Бригадир был не просто налетчик, а знаменитый, но, надеюсь, мне это только показалось.) Ужасно, ужасно… Но я надеюсь, что… Я отправил восемь прошений… Поймите, я профессор, я не могу, я не вынесу… А вы… вы кем были?
— Я инженер, — скучно ответил К.
Он лег на шконку (она же — нары) и прикрыл глаза; затем вдруг снова открыл их и спросил Профессора:
— Послушайте, что тут у всех с лицами?
— Гнус, — сказал Профессор. — Ах, это — смерть…
Уже второй человек говорил К. об ужасном Гнусе. Но К. опять не придал этому значения; не придал и я. К моему несказанному облегчению, К. хоть на какое-то время отказался от мысли о милосердной и быстрой смерти, и я мог ненадолго оставить его.
9Никак не могу свыкнуться с тем, что женщин Земли называют так же, как и мужчин — по фамилиям. Я буду звать ее В. — Валентина…
Она была тоже молодая и тоже очень красивая. (Да, я понимаю, как это «тоже» выдает меня.) Красивая, тоже со светлыми, почти золотыми волосами, но не такая, как жена К. Никакого сравнения.
Прелестная, впрочем. И к тому же — крылата!
Когда я проник к ней в дом (я знал, что вот-вот к ней должна прийти мать К. по важному для всех нас делу), она вместе со своей матерью занималась ужасно странным делом, таким странным, что я от удивления едва не позабыл, зачем пришел.
В коридоре стояли ведра с известкой и банки с краской, а стены в комнате были голые, и пол был весь устлан газетами, и обе женщины ползали по этому полу на четвереньках, как звери, и внимательно разглядывали газеты: брали каждую газету в руки, с тревожными лицами переворачивали, а потом — чаще всего — стелили обратно, но иногда — с лицами еще более тревожными — отряхивали, складывали очень бережно и относили в другую комнату и там клали на стол. (Один раз вместе с газетой смахнули паутинку — я чудом уцелел.) Постепенно я сообразил, что газеты, которые относили в другую комнату, являются по какой-то причине более ценными, чем другие газеты, и заслуживают лучшей участи, чем быть запачканными известкой и краской. Но каков был критерий отбора? Этого я не понял, как ни старался.
Прозвенел звонок, и мать В. — руки у нее были не такие грязные, как у самой В., — поднялась с четверенек и пошла открывать дверь.
Мать К. объяснила ей, для чего пришла.
Мать В. ахнула, всплеснула руками:
— Сережа! Подумать только… Такой славный мальчик, я помню его в Коктебеле… Валюша, поди сюда… Да вы проходите, Мария Николаевна… Извините, у нас ремонт…
Теперь все три женщины, стоя посреди пустой комнаты, топтались с растерянным видом на газетах.
— Сережа не виноват, — говорила мать К., — он…
— О чем вы, господи… Я же понимаю… — говорила В.
И вдруг — стремительно, как орлица падает камнем с высоты! — нагнулась, подхватила с пола еще какую-то газету — на странице этой газеты был портрет человека с усами — и стала отряхивать ее. (Теперь я, кажется, припоминал, что все газеты, которые подбирались с полу и бережно отряхивались, содержали в себе этот портрет. Очевидно, он представлял собой большую художественную ценность, и поэтому, конечно же, ему не подобало валяться на полу, где на него могли наступить непочтительной ногою женщины или маляры.)