Мне очень стыдно, но я был почти рад тому, что Профессор уже умер к тому времени. Ведь для него круглолицый хлопотать бы не стал, и неизвестно, как повел бы себя в этой ситуации К.
Теперь, если даже на верхних нарах кто-нибудь плакал, слезы его тут же замерзали и обращались в лед: теплота верхних нар была понятием относительным, и каждое утро, когда К. просыпался, его волосы оказывались примерзшими к постели.
А ведь это было только самое начало зимы.
Однажды К. несказанно повезло (не знаю, имелась ли в том заслуга круглолицего, скорее всего, то была простая случайность): его и еще нескольких преступников отправили рубить стланик. Из хвои стланика варили какие-то зелья, полагая, что они могут вылечить преступников от болезней, чтобы кормить холод (а летом — Гнуса) более крепкими и здоровыми людьми.
К. был почти счастлив. Был счастлив и я: в последнее время мне нечасто удавалось видеть К. так близко. На небе виднелось солнце — это был маленький мутный кружок, но все ж это было солнце и оно светило, хоть и не могло согреть. Пылал жаркий костер, люди двигались живей обычного, и я взмолился: о, хоть бы К. все время посылали на эту работу!
Преступники работали парами: один рубил ветки, другой ощипывал с них иглы и складывал в мешок. В паре с К. оказался человек, с которым К. до сих пор не доводилось общаться: его привезли много позже, чем К. Это был огромного роста, плечистый Комбриг; обычно сильные и крепкие люди в лагере умирали быстрей слабых, но он пока держался; даже пожираемый цингой и холодом, он был еще так силен, что Урки в бараке, где он жил, боялись его и звали уважительной кличкой Усач (в отличие от того существа, о котором постоянно шептались и на чей портрет нельзя было ступать ногою, кличка Комбрига была образована не от наружности, а от фамилии).
— Я буду рубить, — сказал Усач, — а ты щипать.
— Хорошо, — ответил К. До этой минуты он не произнес ни слова.
Усач глядел на К. так, словно пытался что-то вспомнить.
— Сергей Павлович… — неуверенно проговорил он.
Теперь и К. с таким же точно выражением глядел на него. Они глядели друг на друга, как слепые: лица их так были черны и изъедены, что лишь любящие женщины, наверное, сумели б сразу признать их.
Усач назвал свое имя, но К. уже узнал его. Они говорили не умолкая. Здесь, на Колыме, я никогда еще не видел К. таким оживленным. Я понял из их разговора, что Усач не был, строго говоря, комбригом: он, как и сам К., был раньше летчиком и строителем самолетов. Понял я также, что почти все люди, делавшие самолеты, были отправлены на корм Гнусу: очевидно, даже эти, столь скромные, крылья были, с точки зрения Гнуса и его служителей, преступлением и уродством.
— Смотрите, — сказал Усач, указывая вверх, туда. где ветви громадной, посеребренной инеем лиственницы раскачивались после чьего-то ловкого прыжка, — белка… Любопытная какая… Можно подумать, она слушает, о чем мы говорим.
Обычно звери и птицы прятались, едва завидев пришедших на работы преступников, потому что те смотрели на мелкую живность лишь с одной точки зрения: поймать и съесть. (Не нужно винить их за это: их самих жрали голод, холод, Гнус и болезни, и они, занимая место в пищевой цепочке, вели себя, как полагается любому из звеньев ее.) Но Усач просто глядел на белку и улыбался. Усачу несложная работа на свежем воздухе казалась приятна, и он радовался всему: встрече со знакомым, рассыпчатому снегу, бледному низкому солнцу, крикам кедровок, ошеломительным беличьим прыжкам. Но К. уже так ослаб, что ничему не мог радоваться, руки его были обморожены и не сгибались, и Усач, видя это, почти всю работу сделал один.
— Хорошо как, — сказал Усач, когда работа закончилась, — теперь пошамать…
Свой хлеб они получили утром, отправляясь на работу, и тогда же съели его, сидя у костра, и еще Усач собирал замерзшие под снегом ягоды, синие, черные и алые, и варил их. Но это все было утром, а теперь наступила ночь: они много часов провели на страшном морозе и были очень голодны.
Но когда они пришли в столовую, им не дали еды, какую давали всегда (ложка вареной крупы и селедочная голова), а дали только кипяток.
— Работа легкая, — сказали им, — не положено.
От этих слов у К. задрожал подбородок. Так страшно изломаны были его крылья, что он мог — как и всякий в лагере — расплакаться, если ему не давали еды.