Выбрать главу

Поезд останавливается в Радоме, немец ведет ее в комиссариат полиции.

— Очень уж ты на еврейку похожа, — говорит полицейский.

Она искренне удивлена:

— Я? На еврейку? Первый раз такое слышу.

— А молитву Деве Марии знаешь? — спрашивает полицейский.

— Конечно. Радуйся, Мария, благодати полная! Господь с Тобою! (Это Лилюся ее научила. Вешая ей на шею цепочку с медальоном, велела: «Повторяй за мной…») Благословенна ты между женами…

Взывая к Благодатной, она проговаривает слова молитвы не торопясь, с чувством.

— Да ты что! — смеется полицейский. — Разве нормальные люди так молятся? Обычно тараторят: радуйсямарияблагодатиполнаягос-подьстобою… Да нет, ты точно еврейка!

Лилюся, оказывается, забыла сказать самое главное. Что молитву нужно читать обычным голосом. Бедная Лилюся. Про сумочку вспомнила, про медальон вспомнила, а что молиться Деве Марии тоже можно по-еврейски, ей и в голову не пришло.

Ночь она проводит в камере-одиночке. Твердит вслух молитву Деве Марии (сама не знает — то ли действительно молится, то ли просто учится произносить эти слова, как все нормальные люди). Утром за ней приходит полицейский.

Радомское гестапо похоже на обычную контору. Окна без занавесок, старые письменные столы, за каждым друг напротив друга сидят двое мужчин. Все заняты документами, на нее не обращают внимания, так что она садится у входа. (Думает: еврейка разве так бы села? Небрежно вытянув ноги? Ни в коем случае. Еврейка бы стояла — смиренно, недвижно, с отчаянием в глазах.)

Входит гестаповец, в руке у него небольшой сверток.

Жестом велит ей подойти.

Открывает ящик, раскладывает на столе белую салфетку, разворачивает бумагу… Оказывается, он принес халу. Красивую, румяную, посыпанную сладкой крошкой — настоящую еврейскую халу! Она поспешно отводит взгляд от халы и смотрит на гестаповца. (Думает: еврейка разве так бы смотрела? Вот так — спокойно, может, даже самоуверенно?) Гестаповец отламывает кусочек халы и, держа его в одной руке, другой отвешивает ей оплеуху. Он бьет не больно. Короткий точный удар, означающий: не смей на меня пялиться, — ничего больше.

— Ты за салом ехала, — догадывается гестаповец.

Она решительно отпирается (за спекуляцию салом грозит концлагерь) и открывает сумку. Вынимает документы, зеркальце, расческу — и письмо, которое должна отдать Франтишеку.

В письме говорится о здоровье родственников, а в конце самое главное: «Не беспокойся, я отвезла ребенка к добрым людям…» Гестаповец посылает за переводчиком. Лысеющий, сгорбленный, неприметный человечек в штатском пробегает глазами текст. Останавливается на последней фразе. Колеблется. Начинает переводить. Он говорит очень медленно, обдумывая каждое слово:

— Сломанная нога дяди хорошо заживает… нет, хорошо срастается… Я навестила дедушку и бабушку, обоих замучил ревматизм…

Гестаповцу становится скучно. Он прерывает переводчика и знаком велит ее вывести.

Весь мир

В камере радомской тюрьмы двадцать пять женщин. День начинается с уборки. Заключенные драят пол жесткой щеткой, потом собирают тряпкой воду и выжимают в ведро. Подходит ее очередь. Она делает то же, что и все, но вода льется на пол, затекает в рукава… Двадцать четыре женщины смотрят на нее. Удивленно смотрят — и бедные, и богатые — потому что они моют пол быстро, ловко, незаметно.

Когда ей было четырнадцать, школьный портфель за ней носила прислуга. Вернувшись домой, она поднимала сначала правую, потом левую ногу, прислуга нагибалась и снимала с нее грязные ботики. Она была милой девочкой, просто не носила сама портфель и не снимала сама ботики.

Она задумывается: интересно, кто разувал богатых соседок по камере, когда тем было четырнадцать лет? И почему богатая полька умеет мыть пол, а богатая еврейка — нет?

Ей хочется обсудить это с мужем.

При мысли о муже ее пронзает такая боль, что, кажется, сердце вот-вот разорвется.

Она снова принимается плакать. Женщина на соседних нарах смотрит укоризненно:

— По мужику слезы льешь? А по матери чего ж не плачешь? Мужиков на свете сколько угодно, а мать одна…

— Я знаю, — соглашается она, — мать одна, но пусть весь мир сгинет, сгорит дотла, только бы он жил!