— Licht-Luft-und-Sohne! — сценограф выкрикивает лозунг немецкой пропаганды. — Свет, воздух и солнце! Солнце, воздух и свет! Воздух-свет! Воздух-свет! Воздух…
После обеда по радио передают отбой воздушной тревоги, и они возвращаются на свой четвертый этаж. Ничего-ничего, успокаивает она пациентов, сейчас будете отдыхать.
В Вену вступает Красная Армия.
В окнах больницы вывешивают белые флаги и эмблемы Красного Креста. Медсестры и врачи в белоснежных халатах выстраиваются в своих палатах навытяжку.
Русские вбегают с автоматами наизготовку.
— Где СС? — спрашивают они у врача.
Тот молчит.
Подходят к ней.
— СС?
Она тоже молчит.
Солдат направляет на нее автомат:
— А теперь, сестра? Теперь — знаешь?[33]
Она расстегивает манжету и закатывает рукав платья. Показывает номер.
Говорит:
— Освенцим. Полька.
— Теперь знаешь?
Они зовут офицера.
Она все стоит с закатанным рукавом.
— Освенцим… Я полька…
— Тем более, — говорит офицер. — У тебя что, в эту войну никого не убили?
— Всех. Всех убили.
— Ну так надо же отомстить! — Офицер хлопает ее по плечу. — Теперь ты можешь отомстить. Ну? Который тут СС?
— Я не знаю. Я знаю, у кого нет глаз, у кого нет ног. А кто СС — я не знаю.
Солдаты уходят.
Сценограф рыдает, прикрыв лицо полотенцем. Врач склоняется над номером у нее на руке:
— Schwester Мария, Боже милостивый…
Она опускает рукав. Снимает шапочку.
Спускается вниз, ступенька за ступенькой, держась за перила. Из нее словно вытекла вся энергия.
Она думает: как же быть? Мне надо ехать. Мне надо в Маутхаузен, а у меня нет сил.
Она прислоняется к стене госпиталя.
Война закончилась, думает она. Я осталась жива. Война позади. Так почему же я совсем не рада?
Велосипед
— Ну что, сестра?
Она открывает глаза, перед ней стоит офицер — тот, что призывал отомстить.
— Ты думала, мы их не найдем? Не волнуйся, нашли, — он снова хлопает ее по плечу. — Всех нашли.
— И того, что без глаз?
— Всех до единого. Что, жалеешь их?
— Не жалею, — качает она головой, — просто устала. Как же я поеду в Маутхаузен, если у меня нет сил?
— На велосипеде езжай, — советует офицер. — Хочешь велосипед? Погоди, сейчас я тебе найду.
Он выходит в больничный двор и возвращается с вконец раздолбанным, дребезжащим велосипедом.
Спрашивает, откуда она знает русский.
— Мама знала.
— А немецкий?
— Отец знал.
(Почему я говорю о них в прошедшем времени? — думает она.)
— Ну так садись и езжай, — офицер машет ей на прощание рукой.
— Слушай, — кричит она ему вслед. — А куда ехать? Ты не знаешь случайно, куда мне ехать?
Офицер задумывается.
— Бумага тебе нужна. Бумага и комендатура. Ты прямо поезжай, а после перекрестка…
Перед зданием советской комендатуры стоит толпа. Чехи, французы, югославы, поляки… В полосатых робах, просто в лохмотьях — вернувшиеся из лагерей, с работ, военнопленные… Отовсюду, только из Маутхаузена никого нет.
Кто-то из поляков слышал, что после гестаповцев и эсэсовцев осталось много квартир. Их можно занимать — русские выдают разрешения.
Она оставляет велосипед перед входом в комендатуру.
Показывает свой освенцимский номер сидящему за столом офицеру. Гражданка Павлицкая получает бумагу: «Комендатура четвертого района разрешает проживать на Опернгассе…»
Она выходит из здания.
Рядом с ее развалюшкой стоит роскошный блестящий велосипед. Она смотрит на охранника, тот понимающе кивает.
— Бери, — говорит он и пододвигает велосипед к ней. — Бери, — повторяет. — Все равно война.
Разговор
На Опернгассе есть все — одежда, тарелки, постельное белье. Она находит одеяло, раскладывает диван и ложится спать.
Просыпается. Темно. Она не понимает, где находится. Странно. Всю войну — в гетто, лагерях, в тюремных камерах и чужих домах — она просыпалась от любого шороха и все помнила. А теперь недоуменно трогает стену. Нащупывает выключатель. Зажигает свет и облегченно вздыхает: она в доме эсэсовца.
Она обходит весь дом, но обнаруживает только обычные скучные предметы: туфли, аккуратно надетые на колодки, патефон, пластинки, семейные фотографии в рамках, справочник фотолюбителя, старую карту Европы и черствый кекс.