Я отвечал, почти зло:
— У меня крыльев нет!
А сам думал: посмотрела бы ты на меня под этими тряпками! На моё раскромсанное ничтожество! Ну зачем, зачем, зачем я тебе сдался! Самому хотелось плакать навзрыд — люди гады, гады, гады! А Яблоня гладила мои руки, волосы перебирала, смотрела прямо внутрь — и говорила, так, что меня бросало из жара в холод:
— Ты — мой друг! Пожалуйста, не плачь. Знаешь, как славно у меня дома? Все будут тебя уважать. Ты сможешь заниматься, чем захочешь… вот чем ты хочешь? Музыка… ты любишь музыку? Можно целыми днями слушать, а ещё мы будем слушать, как читают самые лучшие книги… я выучусь рисовать… мы заведём маленькую собачку, самую милую… а потом у меня родятся дети, и мы будем их нянчить, да? Но я не смогу без тебя. Ты сам сказал: женщина не может быть ничья.
— И не может быть моя, — отвечал я. Что ещё скажешь?
— Ну и что?! — возражала она. — Ты — мой слуга. Я — принцесса. Ты сопровождаешь меня к моему жениху. Так ведь можно?
Вот же нелепый ребёнок! Ведь верит, что серебряные лиур-аглийе, ростом с воробья, со стрекозиными крылышками, ночью положат ей в туфлю бусики, если она будет целый месяц и день слушаться старших!
— Так — можно, — говорю. В душе — плача, смеясь, досадуя. Она радостно схватила меня за плечи:
— Значит, ты поможешь мне? — а я промолчал в ответ, как дурак. И самое худшее во всём этом безобразии — то, что я начал принимать всерьёз её бред о побеге, о свободе, о прекрасной жизни в далёких странах… Яблоня так вела себя со мной, что я ухитрился почувствовать себя мужчиной. Её мужчиной. Её защитником.
Слабоумный, ага.
Это, конечно, не могло продолжаться бесконечно, а Яблоня думала, что может. Она даже, кажется, привыкать начала. Днём дремать, ночью убивать меня своими ласками.
Какие слова говорила… как по книжке — про свою северную страну. Какие там леса, тёмные, страшные, полгода стоят в снегу, будто на ледниках — а под снегом замёрзшие ягоды, сладкие, как мёд, только ароматнее. Как она жила в святом месте, с благочестивыми жрицами — целыми днями молилась их северному богу, угрюмому, но доброму: что ни попроси, всё исполнит, если с верой просишь. Какой у её отца дворец: тысяча разных залов, выложенных самоцветами; ковров нет, а на полу целые картины из цветного камня. Свечи, свечи, свечи — даже ночью светло, как днём: господа приходят смотреть на танцы. Как её все любили; как бросали цветы в повозку, когда она проезжала, как кричали: «Славься, прекрасная!»… А за морем у неё жених, благородный юноша — вот он сейчас ждёт, и его сердце разрывается от тревоги…
Как моё. Ну да.
— Одуванчик, — скажет, — царевна не может быть рабыней! Сбежим! Вот на море… корабль… ветер такой, брызги, волны, словно стеклянные горы… а потом наша страна! Зелёный берег, белый дворец на нём, белее колотого сахара… Ты будешь в моей свите, всегда. Приближённым евнухом, смотрителем спальных покоев, — как-то иначе, но похоже по смыслу. — Ты — мой самый лучший друг…
Лучший друг, ага. Смотритель спальных покоев. Дворец, море, царь… Какой-нибудь разжиревший в злодеяниях подонок, у которого дома полные сундуки золота и на тёмной стороне — десяток девочек вроде Яблони, только наших… И что я смогу сделать?! Ну что?!
Конечно, Беркут не торопился, потому что ждал, когда у Яблони заживут синяки и царапины на руках. И за месяц она чуточку отдохнула и отъелась, стала вылитая розовая роза ранним утром; не мог же Беркут этого не видеть! И он на неё смотрел, и Подснежник на неё смотрел, а потом, вечерком, под виноградное вино и смолу, они устроили совет и порешили, что Яблоня уже вполне готова. То, что Беркут Всаднику отдал, вернётся сторицей.
Беркут позвал меня — сложно было сделать вид, что не подслушивал, а по делу мимо проходил.
— Одуванчик, — говорит, — вот что, — и сунул в рот ещё шарик смолы, хотя уже вполне осоловел. — Завтра собираемся, послезавтра с утра выезжаем. Оденешь свою Яблоню, причешешь, вот — серёжки, — и подал серьги, серебряные, с гранатами, дешёвенькие. — Она глупая и спесивая, Подснежника может и не послушать, а тебя послушает. Ты ей наври что-нибудь, чтобы не вздумала реветь или царапаться. Иди.
Я поклонился — нижайше. Взял прах с ног.
— Господин, можно мне поехать с тобой? Яблоня привыкла ко мне, она не станет плакать — а одна может и разреветься. У неё от слёз чернеет под глазами.
Подснежник ухмыльнулся:
— Позволь, господин. Мне одному тяжело будет присмотреть за такой оравой женщин. Вообще, наши дела хороши, а будут ещё лучше; будешь скупать новых женщин — подумай о паре евнухов помоложе. Ты знаешь, господин, я усерден, но уже немолод, а от Жаворонка мало толку — он уже совсем одурел от смолы, понимает лишь с третьего раза…