— А она, родимая, всю боль как рукой сымает! — сказал Илья Иванович.
— Спробуй!
Улаф поблагодарил, но пить не стал, и прилег на койку в ожидании блаженного сна. И он действительно заснул, но ночью его тело стало жечь, как крапивой. Он встал, засветил фонарь: койка была словно клюквой вся клопами усыпана.
Проснулся и Илья Иванович, почесался, сказал:
— Как же ты, любезный шведец, без этого зелья уснуть думал? Никак невозможно! На-ка, прими… — он набулькал из штофа в кружку и подал её Улафу. И тот — была, не была! — выпил всё махом.
И стало ему веселее, он спросил попутчика, чем тот торгует.
— Чем ни попадя! — ответил купец, — а чем твоя милость промышляет? — И что это за медаль на груди твоей золотая?
— Сие не медаль, это мне от предка память осталась, бронзовая пластина в виде оленя. Мой предок Иоганн Страленберг в Томском городе в плену находился. Туда теперь и еду, поклониться тем местам.
— А чего зря кланяться? — сказал купец, — не иначе — у тебя другой интерес
имеется.
— О, да! Я буду изучать флору и фауну.
— Ага! В Швеции тебе баб не хватило, теперь ты едешь хороводиться с какой-то там Фаиной и этой, как её… Флориндой! Так я тебе и поверил, что в такую-то даль ты за бабами отправился, не иначе наше золотишко хочешь покопать…
— Да поймите вы, я ученый! — рассердился Улаф, — флора и фауна — это растительный и животный мир. Я буду изучать ваши травы и деревья, ваших зверей птиц, рыб. Ну и минералы тоже, золото тоже. Я смогу быть полезен вашим промышленникам, смогу определять — какова плотность металла, какие примеси.
— Ага! Стало быть, ты полезный человек. Я, пожалуй, найму тебя золотишко в тайге искать.
— Нет, я геологией не занимаюсь, я химик…
— Там разберемся, раз в золотишке понимашь — нужный человчище…
Выпитое разморило Улафа, он забылся тяжелым сном. А очнулся от крика
возле окна каюты.
— Ты что же, немец, тучу клопов на своей посудине развел?! Они с меня за ночь всю кровь повыпили, я уж её вином разбавляю, разбавляю, а они всё пьют, да пьют! Я жаловаться стану! — кричал на весь пароход Илья Иванович.
— Что делать, ваш степенств? В каютах мы машем щелочка керосином и сыплем персидский порошок. Но весь пароход не замашешь и не засыплешь. Народ ехать тут всякий. Каторшников заставляль прать до Томска. — Оправдывался капитан, — то, вынимая изо рта трубку, то, снова беря её в зубы.
— Ваш степенств, слышаль, что было с капитаном парохода "Гордый" Альфредом Краузе? О! Этот Альфред был отшень вспыльчив тшеловек! Он порол матросов, чтопы делать чисто-чисто! Всё было чисто, а клопы не умираль!
И тогда он заливаль всю каюта керосином, а клопы его всё кусаль. Он тогда сказал давать факел, бросал в каюту, запирал её на ключ, и так говорил для маленьки клопик: "Теперь все будете гореть, думкопф, сволотш!"
И што делал?! Весь каюта сгорал, вся пароход сгорал, вся команда прыгаль в Обь, сам Альфред Краузе тоже прыгаль. А теперь капитан Краузе кормит отщень много маленьки клопик на тюрьме.
Так что лучше будем потерпеть. Клопик пьет нашу крофь, знатшит, он есть наш крофный родня! Ах-ха-ха! — развеселился капитан.
Смирился с клопами и Улаф. Он старался больше времени проводить на палубе. Он уже познакомился с двумя россиянами, плывшими в Томск. Один из них был художник Франц Литке, получивший пенсион от академии художеств, он был избран для этой поездки в дальний Томск из многих других молодых художников, ибо ему удавались и пейзажи, и портреты, надо же было кому-то запечатлеть быт сибиряков?
Пароход вилял по реке Иртыш, эта река закручивала такие петли, что пароход иногда плыл в обратном направлении, чтобы повернуть в конце петли.
Высоченная труба выбрасывала черные клубы дыма, Торчала вровень с трубой парусная мачта, на конце которой развевался трехцветный флаг. Парус ставили в особых случаях, если кончались дрова, либо мощи машины не хватало.
Люди в долбленых лодчонках, ловко направляли челны свои к пароходу, и что-то кричали вслед. Улаф до сих пор изучал лишь древние языки, а из современных хорошо знал только европейские, но он вдруг понял несколько остяцких слов.
И когда случилось пароходу пристать к берегу, Улаф стал разговаривать с аборигенами. И они говорили, что это торум-маа, и он понял, что это земля священная. И один держал в руках корень, оструганный в виде журавля, с натянутыми струнами, и играл мелодии, и пел слова, и это было похоже на скандинавские саги.
Франц Литке, примостившись на связке канатов, установил подрамник с холстом, и на нем как бы проявлялись здешние берега, люди, несущие к кораблю огромных копченых осетров, и люди, таскающие в кожаных мешках колотые дрова из прибрежных сараев. Они складывали дрова на палубе парохода, и матросы давали им по чарке. И чудесный музыкальный инструмент звенел, и ему подпевали обские волны.
Пароход зазвонил в колокол, затарахтел, забухал плицами по воде, и черные клубы дыма вырвались из трубы.
— Шайтан! Шайтан! — кричали на берегу, и махали руками и связками прошлогодних белок:
— Шайтан! Меняй! Пить давай! Куда, куда?!
Илья Иванович сказал, что сюда надо приплыть потом за рыбой и мехами.
— Да! — сказал Улаф, — рыба тут удивительная, крупнее морской.
— Это что! — воскликнул Илья Иванович. — Милай! У меня случай был. Рыбалил я. В лодке по Оби со своей охотничьей собачонкой плыл. Собачонка Кутька возьми да свались в воду. И тут же щука вынырнула, почти, как моя лодка, пасть раззявила, хвать мою собачонку, и была такова. Ладно. Причаливаю к берегу, бедою убитый. А тут рыбаки невод тянут. Гляжу, агромадная щука в том неводе бьется. И слышу, глухо, как из-под подушки, Кутька скулит. Братцы! — говорю, — вспорите гадине брюхо, собачка моя там. — Один рыбак взял тесак да по брюху зверине полоснул. И выскочил оттуда Кутька и давай щуку кусать…
Улаф не знал, что и думать, верить ли столь странному рассказу? Но Илья Иванович человек солидный, врать не должен.
От нечего делать, они решили хорошенько ознакомиться с судном. Спустились в трюм. Он был перегорожен железными прутьями, за этой изгородью лежали и сидели на соломе кандальники в полосатых одеждах. Улафу это напомнило Стокгольмский зоопарк, только здесь за решетками сидели не люди, а звери, и там не было часового с ружьем, а здесь он был, и внимательно наблюдал за узниками.
Илья Иванович подошел к решетке и, просунув руку, бросил кандальникам кисет. Один из арестантов кинулся к решетке, и что-то сунул купцу в руку.
Тотчас же часовой закричал:
— Ваше степенство! Чего это вы себе позволяете! Отойдите от решеток сейчас — же! Чего они вам передали?
— Ничего, милый! — отвечал Лошкарев, — табачку я им дал, а они мне — денежку. Вот тебе на водку… — и сунул рубль часовому в карман камзола.
— Что сделали эти люди? Зачем их так много? — спросил Улаф.
— Эка, много! — отвечал снисходительно Лошкарев, — у нас, почитай, вся Сибирь — сплошные мазурики. Такая, брат, страна, да ты привыкай помаленьку, шведец, у нас тебя быстро русским сделают…
Обедали они в буфете. Там было несколько очень важных господ. Один даже был во фраке, с золотыми запонками. Он сетовал на то, что в буфете нет ни устриц, ни омаров.
— Зато осетрина первосортная, ваше превосходительство! — кланялся ему буфетчик.
Вдруг в буфет вошли еще двое, один — в штатском, крепыш, похожий на борца, другой — полицейский.
— Ах. Вот ты где, Малевич! А мы тебя обыскались!
Фрачный франт погрозил пальцем, на котором сверкал перстень с бриллиантами:
— Обознались, очевидно…
Он взял бутылку шампанского, словно хотел налить вина. И вдруг, выбив стекло, скакнул в окошко.
— Держи! — раздался истошный крик.
Франт, как был, во фраке и лакированных ботинках, спрыгнул с борта в волны Оби.
— Глуши машину! Спускай на воду лодку! — кричали штатский и полицейский.
— Пароход — не телег, сразу не тормозиль! — сердился капитан,
А пловец был уже далеко, и видно было, что скоро доберется до спасительного берега, где шумел сосновый лес… Пассажиры сгрудились у одного борта, азартно наблюдая за беглецом.