Выбрать главу

Зарылся   в  скирду,   заткнул  нору изнутри соломой и плащом, напялил очки, чтоб не засорить глаза устюгами. В берлоге тепло, ноги сухие, в животе тяжесть от пищи, что еще нужно солдату?

Просыпаюсь и не пойму: сон это или меня на самом деле кто-то щекочет? Спину, шею, за пазухой - ей-богу, расхохочусь! Машинально вскидываю крагу, запускаю руку за пазуху, хватаю что-то теплое, живое. Жму  в   пальцах- пищит.  Мышь!

Тьфу,   пакость!.. Старая скирда кишит мышами, слышно их возню. В соломе тепло, но меховая куртка устраивает их больше, набились в рукава, в карманы.  Выбираюсь   из норы наружу, вытряхиваю грызунов ил одежды и... застываю с растопыренными руками: где-то рядом ржет лошадь. Натягиваю поспешно плащ. У дальней  порушенной   скирды двое гражданских накладывают вилами солому в широкие, как арба, сани, третий в шинели с поднятым воротником - похоже, немец -  закинул  за плечо винтовку, курит.

Меня за виски схватило. До села, должно статься, рукой подать, в селе солдатни   тьма, а я у них под носом каши навариваю... Ой-ой-ой! Как бы из меня того, каши ни сварили. Вон сколько натоптал следов вокруг скирд, и все ведут сюда.

Стою на ветру без движения, выжидаю четверть, полчаса, дырка в  маске   для дыхания   затягивается ледовым наростом. Скалываю дулом пистолета. Ну и морозяка! Немец в валенках пританцовывает у скирды с заветренной стороны, мужики заканчивают кидать солому, накладывают сверху жердь, притягивают веревкой,  подходят к солдату. В руках одного бутылка, у другого - что-то еще. Выпивают все.

Минут через пять немец карабкается по спинам мужиков на верх саней, обкладывается соломой - и дровни пропадают в белесой дымке.

Возвратятся?   Или того хуже: приедут другие, более бдительные, и заинтересуются моими следами? Оставаться рискованно. Впервые трюхаю днем  по   открытым полям, скатываюсь с холмов в балки, проваливаюсь в овраги- как есть степной бирюк.   Вот и до железной дороги добрел. Здесь всего одна дорога от Бердянска на север. Не очень то резво продвигаюсь к цели пешим  способом,   придется  поднажать.

Пшеницы   хватило  на трое суток, больше бог ничего не подкинул перекусить. Пошли опять мутить меня да качать голод и холод. Эта парочка кого угодно  сживет со свету, заморозит. Без «топлива» тело быстро остывает, силы уходят. Едва тащусь,   опираясь на жердину, то и дело погоняю себя, но... укатали сивку крутые горки. Вчера - отлично помню - дневал  за   кряжем,  расчерченным   снежными застругами,   еще  сравнивал  со шкурой зебры. Проковылял ночь, оглянулся, а до полосатого кряжа рукой дотянешься.

Над головой кучами носятся вороны, пронзительно каркают.  Подерут   глотки, садятся, чистят перья и опять взлетают с мерзким граем. Так и сопровождают меня как бы почетным эскортом.

«Не   иначе  как   на  мою  голову каркает нечисть! - вскидываюсь в досаде и злости. - Я вам покаркаю!» Выхватываю пистолет и стреляю в черную  кучу.  Стая шумно взлетает, на земле остается один комок.

Ощипать, выпотрошить птицу - дело минуты. Насаживаю на прут, разжигаю костерчик.   Вороний шашлык испускает потрясающий аромат. Что там благоуханья кавказской, французской то ли китайской кухонь в сравнении с моей вороной! Я  отворачиваюсь   от нее, зажимаю нос крагой, мне кажется: еще миг- и я не выдержу, упаду в обморок, как анемичная девица. Выхватываю из огня шипящую «дичь»  и  в мгновенье ока - только кости хрустнули - съедаю. Смотрю на голый прут и думаю:«А  съел ли я ее на самом деле?» Что мне ворона? Что один глоток воды для умирающего от жажды. Орнитологи утверждают, будто ворона живет сто лет. Той,  которую   проглотил я, было не меньше двухсот. Костлявая, сухая, жилистая, только раздразнила, карга старая, мой безмерный аппетит, и я, как  заядлый  картежник при   виде  солидного «банка», теряю разумную осторожность, поднимаю пистолет и старательно выцеливаю следующую жертву. Гром моих выстрелов слышен,  очевидно, в  Ростове.  Быстро   собираю  добычу,  ощипываю кое-как, но на прут не насаживаю-это недопустимое расточительство. Кладу ворону в  котелок,  даю   закипеть, подсаливаю   юшку и выпиваю. Вместо проглоченной мути набиваю снега и - обратно в огонь. У меня четыре тушки, это кусок жизни. Правда, и боезапас здорово убавился, но зато я теперь... Хотел сказать «воспрянул», но  попробовал   натянуть обувку,   снятую  для   просушки, и не могу. Ноги отекли, словцо колоды, надавлю пальцем - и впадина остается. Запаршивел весь, по лицу высыпали  язвы,  сквозь корку торчит щетина, пальцы па руках загноились - пока сплю в ометах, их обкусывают голодные мыши. Может, заразили туляремией? Чего доброго! В ушах не стихает   нудный шум, временами накатывает безразличие. Это плохо, я понимаю и потому заставляю себя не делать категорических выводов, не давать оценок  своему состоянию.

Канун   Нового года, земля и небо - черная вакса. Как поется в песне: «Теплый ветер дует, развезло дороги, и на Южном  фронте   оттепель  опять...  Стаял снег в Ростове, стаял в Таганроге...»

Падаю на кучу какой-то трухи и окончательно перестаю чувствовать и соображать,   только  вижу   один и тот же странный бред. Бред всегда странный, но мой был, как бы это сказать... красивый и пугающий. Представьте себе снежную  пустошь,   ощетиненную  длинными   иглами инея, я продираюсь сквозь белые дебри - и вдруг передо мной колодец. К нему приближается молодица: дородная, стройная, в летнем наряде, снимает с плеча коромысло с пустыми ведрами и  начинает  раздеваться.   Падают фартук, юбка, вышитая яркими цветами сорочка, и вот уже на ней нет ничего. Она заглядывает в колодец, и я каменею:  неужели   хочет  топиться?

Нет, ее рука вращает коловорот, цепь накручивается, и когда цибарка появляется над   венцом  сруба, из морозной пустоты возникает ядовито-зеленый пес. Вначале это неопределенное, растушеванное пятно, затем свирепая псина разбухает,  становится   четче,  зеленая шерсть делается розовой, затем - багровеет, и уже нет барбоса, только ощеренная клыкастая пасть и злобные ледяные бельма. Из  глотки вырывается   хриплый вой, клыки вот-вот сомкнутся и перегрызут живое тело женщины. Я рвусь к ней, кричу. Она испуганно оглядывается  и   отпускает  коловорот.

Бадья   падает обратно в колодец, рукоять раскручивается все быстрее, и уже нет ни женщины, ни рукояти, я вижу ореол винта моего самолета... Я вижу бурно  пузырящийся колодец, из него прет черная пена... То ли воронья стая, каркая, исчезает   в  белой   мгле.  И  опять снежная пустошь, ощетиненная длинными иглами инея, колодец, зеленый пес и все остальное сызнова и много раз подряд.

Не знаю, отчего прихожу в себя. Во рту сухо, шершавый язык  распух.   Пить.

Бутылка   с водой в кармане. Достаю, делаю несколько глотков и вздрагиваю: совсем близко - собачий лай. Похоже, мои бредовые видения  материализованы?  Ого!

Да  тут не только лай - хлопают выстрелы, шум, гомон, крики, в темном небе ракетный треск и блеск. Звучит губная гармошка, несколько глоток плохо, но  старательно   орут; «Ах, майн либен Августин, Августин, Августин...» С усилием соображаю: встречают Новый год... Не зря мне мерещилась псиная пасть: вот в  какую пасть врюхался! Надо вставать скорее и уматывать, пока цел, но тело словно измолочено   дубьем,  не  подчиняется   мне. Я горю и дрожу, как мокрый бобик на ветру, температура, видать, за горок. Так и не встаю. Перед глазами крутящийся коловорот, голая молодица и злобный пес. В минуты просветления думаю только  о собаках,   о фашистских волкодавах, шастающих поблизости, - ведь выдадут, проклятые! Нюхом за версту почуют чужого!

Когда опять прихожу в себя, играет аккордеон, чистый свежий тенор запевает неаполитанскую песню. Великолепно поет, сукин кот! Слушаю и  забываю,   что  он явился из солнечной Италии на подмогу Гитлеру и что песня его плывет над ширью русской   земли,  куда никогда ни итальянские, ни ромейские легионеры с оружием не проникали...

Сутки и еще сутки лежу в куче трухлявого хвороста, не сплю и не бодрствую, так, в полузабытьи. Собачий лай порой встряхивает меня, но ненадолго, и  опять оцепенение.   Жар  спадает  на   третьи сутки, а с ним - и последние силы. Встаю медленно, долго разминаюсь, опять сажусь.