Выбрать главу

- Тебе чего, убогий?

- Поесть, хозяюшка.

-  Э-э-э-э... Мне вон их кормить нечем, - кивает нетерпеливо в сторону детей. - Иди куда знаешь, бог подаст!

- Я заплачу, у меня - марки.

Меланья машет рукой.

- Не нужны мне ни германские, ни советские, иди ты, дед, с ними... Вас тут много шляется, побирох...

«Ишь как взьелась! Я для нее - дед! Если я дед - то ты Яга  заплесневелая!

Мне   еще неделю прожить надо, чтобы двадцать один исполнился. Отворачиваюсь от хозяйки и мимолетно взглядываю в зеркальце над умывальником у двери.  Взглянул - и обомлел: что за чудовище? Да и впрямь ли это я? По спине проходит холодок.

Да,   такого  и   мать родная не узнает. Изможденный, грязный, заросший щетиной, усыпанный струпьями, воспаленные глаза провалились... Не дед - сам  себе  прадед.   Надо  уходить,   раз  провожают взашей, а я не могу ног оторвать от пола.

Воздух в хате - пить его хочется: ароматный, вкусный,  сочный.   Глотаю  слюну, говорю опять:

- Я часы отдам, мне только хлебца немножко...

- Чего-о-о? - издевательски спрашивает Игнат. - Какие часы?

- Вот... - снимаю с руки «Мозер», подарок брата, подаю Игнату.

Тот   оглядывает  их   со всех сторон, встряхивает, подносит к уху, морщится спесиво: - Небось крадены?

Я молчу.

Меланья наблюдает с порога, затем говорит заискивающе:

- А может, сгодятся тебе, Игнаша?

Тот стучит ногтем по стеклу часов, хмыкает пренебрежительно:

- Были б часы стоящие, а это - барахло, старье штампованное. Ну да  ладно, дай хмырю буханку, а не хочет...

- Хочу! Хочу!

Хватаю   из  рук хозяйки хлеб - и ходу! Несусь по улице, отламываю, глотаю, не жуя.

Вдруг - то ли жизнь, угасшая во мне, начала возгораться, то ли по какой-то другой несообразной причине в голову мне приходит школьная учительница  литературы.   Она  часто повторяла нам, неучам, в назидание афоризм Бодлера: «Человек может жить три дня без хлеба, но не может просуществовать и три дня  без  поэзии».   «Эхма!  Сюда бы, на мое место, тебя с твоим полусумасшедшим Бодлером! Я не знаю калорийности «Цветов зла», но уверен: просуществовав три дня без  хлеба, вы стали б изрекать свой афоризм наоборот...»

За  хутором сбавляю шаг, оглядываюсь. О! Знакомая фигура в шубняке, крытом серым сукном, шествует по улице в мою сторону. «Куда спешит  мордастый  «кот», когда приближаются советские войска? Кто он, этот ханжа? Дезертир? Прихвостень фашистский   или прожженный жулик? Во! Как лихо ободрал меня за кус хлеба! Глазом не успел моргнуть, как часы перекочевали с моей руки в его карман.  Чересчур   легко расстался я с подарком брата, уж не преувеличиваю ли силы этого откормленного сутенера? А что мне оставалось? Я - доходяга, дистрофик. Лезть  на рожон в моем состоянии, затевать шурум-бурум - идиотизм. Ладно, посмотрим...»

Сажусь на межевой столбик шагах в двадцати от дороги, стаскиваю унт, вроде переобуваюсь.   Игнат  проходит мимо, не удостаивая меня ни малейшим вниманием.

Встаю, окликаю:

- Эй, морда! Притормози!

Тот останавливается, смотрит озадаченно.

- Это ты мне, шантрапа? Аль еще сбыть ворованное хочешь? -  спрашивает  со злобным прищуром.

-  Ошибаешься,  как   там тебя... Поклоны лупишь, а в библии плаваешь дурак дураком. Что сказал Иезекииль в одной из глав? Не знаешь. А  изречение  пророческое:   «И  ограбят грабители своих и оберут обиратели своих», кумекаешь? Око за око, зуб за зуб. Тоже, между прочим, библейский лозунг.  Сначала   ты  меня, теперь я тебя. Выкладывай из лап своих мои часики и чеши аллюром три креста.

Игнат вытаращился на меня и, кажется, потерял дар речи. Но быстро оправился,   шевельнул  красноречиво  могучими   плечами, быстро шагнул в мою сторону и увидел в руке моей пистолет.

- Хальт! - усмехнулся я, как мог ядовитей. -Знай: сороке с двадцати  метров в глаз попадаю, а уж по твоей морде промаха не дам. Делай, что сказано! Или не докумекал еще? - поднял я пистолет,

- Ну-ну! Не балуй...

Он  торопливо  снимает с руки часы. Глаза его круглые и черные с просинью, точь-в-точь вороненая сталь пистолета. Кладет осторожно часы на ледяную  корку слега, отталкивает в мою сторону. Я продолжаю командовать:

- Вытряхивай сидор! Хлеб и сало оставь, остальное забирай - и марш без оглядки!

Игнат выполняет и ссутулясь уходит, шепчет что-то серыми от злобы губами.

Подбираю   трофеи,  но с места не трогаюсь, продолжаю сидеть, жду, когда он уйдет подальше. Сейчас надо быть особенно настороже. Фашистам надо извести меня, мне - выстоять и уничтожать их. В том числе воздействовать и на таких, как Игнаша да Малаша, чья хата с краю... Конечно, мои действия неэтичны, хуже  того: уголовно наказуемы. Любой судейский крючок, умеющий поворачивать дышло закона   по своему усмотрению, квалифицирует эти деяния как неправомерный грабеж.

Но мне плевать на юрисдикцию, я докажу, как дважды два, что мои поступки  правомерны   и  зиждутся   на совершенно ясном объективном экономическом законе. Я, единственный представитель Советской власти в этом районе оккупированной  территории, справедливо перераспределил материальные блага среди членов общества, и  только. Экспроприация экспроприаторов - явление социальное, вызванное голодом, скитаниями, холодом - причинами, порожденными  фашистской   оккупацией.  И точка.

Так   логично рассуждал я, закусывая Малашко-Игнашкиным салом. До суда надо мной за грабеж еще далековато, гораздо ближе до степного овина без  окон,  без дверей, облюбованного мной утром. Место для дневки самое подходящее. Возвращаюсь,   смотрю:  на колышке у входа узелок висит, а в узелке хлеб и вареная картошка. Прибегал все же теткин мальчишка, меня не застал,  но   еду  обратно  не унес. После тягостной встречи с Игнашкой-Малашкой на сердце полегчало.

Мужская   жалость  неприятно   задевает  солдатскую душу, обижает, женская - врачует ее. Так всегда было. Так и будет.

Залезаю на горище - узкую щель между кровлей и настилкой, закрываюсь соломой и слушаю столь желанную и долгожданную музыку, слышать  которую  мечтал   с первого   дня  вынужденной посадки. Это не та благозвучная музыка, что льется в душу, волнуя и принося наслаждение в залах с прекрасной акустикой, мою  вынужденную   музыку  клянут и боятся все люди уже тысячи лет. В ее адской какофонии сплетаются голоса страданий и восторгов, предсмертных воплей и криков  негодования,   в  ней заупокойные литургии и раскаты победных литавр, в ней все неестественное, от чего умирают массы масс и от чего могу запросто погибнуть и  я, военный   летчик, достигший почти двадцати одного года, главный долг которого - спасать Россию от смерти.

Сколько мне еще ковылять? Впереди осталось самое-самое, на чем  спотыкались и  ломали себе голову и не такие, как я! Линия фронта... На штабном языке «линия БС», боевого соприкосновения. «Линия боевой смерти», как шутил мой ведущий Семен Бублик, нашедший смерть далеко-далеко за этой линией... А между  тем,  в воздухе   над  ней самый что ни на есть бесшабашный зачешет затылок. Если успеет... А мне-то, пешему, как пробираться, сыру землю носом рыть да ладошкой  от пуль отмахиваться? Кто знает, какую свинью подсунет мне эта самая «линия БС»?

Стрелки моих утраченных и возвращенных часов сделали положенное количество оборотов,   отмерили  еще двое суток. Чем ближе к цели, тем опасней дорога, теперь я и днем и ночью начеку. Да и как иначе? Столько вытерпеть, такие экзамены, и на последнем - срезаться?

Все чаще попадаются накатанные дороги. Пересекаю не сразу, лежу, приглядываюсь и преодолеваю броском. Сил во мне - кот наплакал, а одежки весят с  добрый   пуд.  От бега кидает в жар и пот, и тут начинается... Полусгнившее белье, немытое больше месяца тело, ночевки в пыльных стогах, грязь...  Сыпь   расчесал до крови, зуд невыносимый. Едва сдерживаюсь, чтоб не содрать с себя все и прижаться багровыми раздирами к жесткому снегу.

По грейдеру катят немецкие автомашины, подсвечивая синими фарами, мотоцикл с треском протыкает световым копьем темноту, невидимо тарахтят подводы: передвижение в прифронтовой полосе осуществляется ночами.