Кофе и угощение для Элиаса и Ника часто заказывали тоже Старик и Профессор. Иногда Старик со своей тарелкой перебирался за стол к парням, и, не смущаясь своего варварского языка, шумно вторгался в их беседу. Он говорил громко, почти кричал, ему казалось, что речь его от этого становится понятнее. Парни увлекались восточным боевым искусством, Старик в молодости занимался тем суррогатом каратэ, который в Советском Союзе назывался самбо, самозащитой без оружия; он хохотал, багровея лицом, объяснял парням какие-то заветные, чуть ли не ему одному известные приемы, хвастался, что еще недавно всякий день упражнялся двухпудовой гирей и давал пощупать свои мускулы. Парни, явно без интереса, вежливо пожимали ему руку выше локтя. Вовсе разойдясь, он требовал, чтобы Элиас или Ник — ладонь в ладонь — померялись с ним силой, пыхтел, шумел, хохотал, наконец, забывая про трудности дыхания, курил с Элиасом мировую. Элиас, чтобы выходило дешевле, делал самокрутки, Старик зацеплял у него из пакета щепоть табака, ловко сворачивал цигарку и громко, вызывая неудовольствие Профессора, начинавшего беспокойно озираться, запевал старую военную песню «Эх, махорочка, махорка, породнились мы с тобой» и снова хохотал. Парни тоже хохотали и кричали вместе с ним: махорка, махорка...
Профессор между тем выковыривал вилочкой упругую, как девичья грудь, половинку персика, встроенную в кусок фруктового торта (он всегда брал фруктовый), и, теша и вместе терзая себя, вспоминал, как некогда, четверть века назад, впервые попробовал точно такой же торт. Его послали в Дрезден, в тогдашнюю ГДР, на весьма представительный по тем временам научный конгресс; в свободный день желающим предложили посетить находящуюся в недальнем городе Мейсене всемирно известную фабрику саксонского фарфора. После экскурсии им разрешили несколько часов побродить по городу (с экскурсоводом, конечно). В группе была женщина, высокая и статная, с темно-рыжими волосами, нежной розовеющей кожей и зелеными, как морские камешки, глазами. Профессор приметил женщину еще по дороге из Москвы в самолете и тотчас оценил ее достоинства. На конгрессе он поначалу потерял ее из вида, но во время общего научного заседания, когда что-то не заладилась с проектором, она вдруг решительно поднялась с места, где-то в последних рядах, прошла к докладчику, возившемуся с диапозитивами, и в одну минуту привела в порядок застопоривший аппарат. Кто-то рассказал Профессору, что женщину зовут Амалия, ленинградка, пишет докторскую у академика З., он-то и привез ее с собой на конгресс. Старейший академик З. сидел в президиуме на председательском месте и заметно дремал, надвинув на глаза густые седые брови.
«Каков!» — весело подумал Профессор, вертя головой и высматривая в глубине полутемного зала рыжеволосую красавицу. И вот они идут рядом по старым улочкам, мимо фахверков и узких, крытых черепицей домов, будто сошедших с картинок из книги старинных немецких сказок, задерживаются у витрины аптеки, декорированной под средневековье, со времен которого она и ведет свое летосчисление, читают вывеску мастерской, изготовляющей цинковые кружки, кувшины и тазы, гласящую, что основана мастерская в тысяча семьсот каком-то году, наконец останавливаются у окна кондитерской, принадлежащей некоему Ziege (в ГДР были дозволены мелкие частные предприятия), — и всю дорогу Профессор старался быть рядом с рыжеволосой Амалией и, то осознанно, то не отдавая себе в этом отчета, поддерживать ее под руку или легко касаться ладонью спины, пропуская вперед. Он навсегда запомнил показавшееся тогда очень смешным имя владельца кондитерской (хотя, вдуматься, чем Козлов лучше?). В окне были расставлены торты и пирожные, по большей части фруктовые, оснащенные живыми плодами и ягодами, в Союзе таких не увидишь. Золотистые полушария персиков, багровые шарики вишен, стекловидные гребешки ананасов, эротически алая клубника... Жизнь его будет неполной, если он не попробует этой прелести, шепнул Профессор в розовое ушко Амалии. Не сообщая никому и, рискуя вызвать неудовольствие экскурсовода, они незаметно проскользнули в стеклянную дверь кондитерской. Амалия деловито предложила взять шесть пирожных разного сорта и разрезать пополам, чтобы каждому досталось попробовать побольше всей этой вкусноты. Они ели пирожные и смеялись. Профессор болтал что-то несусветное, первое, что приходило в голову, а в голову приходила какая-то смешная ерунда, но, наверно, только такую ерунду и можно было болтать в эти минуты — на душе было легко до звона в ушах, и весь мир, казалось, парил в счастливой невесомости. Приятно полная, точеная шея Амалии нежно розовела, когда она смеялась; ее крупная белая рука прикасалась к руке Профессора, будто желая остановить поток его хмельной речи, тогда как влажные зеленые глаза шало и радостно подбадривали его. И Профессор вдруг всем телом почувствовал, что в эти минуты происходит нечто несравнимо большее, чем, казалось бы, происходит, что они не просто наслаждаются пирожными, наполняющими рот ароматом клубники и роняющими на тарелку капли крема и черничного сока, но что это минуты их первой и полной близости. Плывущие глаза Амалии подсказывали ему, что и она чувствует то же, и, когда они допили сэкономленный напоследок крошечный глоток кофе, он потянулся к ней и благодарно прижался губами к ее мягким губам. Они вышли из кафе и, догоняя и разыскивая группу, стали торопливо подниматься по крутой улице вверх, в гору, туда, где стоял, возвышаясь над городом, старинный собор. Им навстречу из двери старинного дома вышел трубочист в черном фраке и цилиндре, с маленькой жесткой метелкой у пояса. Амалия сказала, что, по давнему поверью, встретить трубочиста — к счастью, на что Профессор вдруг серьезнее, чем сам ожидал, ответил ей, что сегодня всё наоборот — это трубочист встретил счастье. Весь день они уже не расставались и лишь поздно вечером, им показалось, расстались до утра. Но ночью Амалия сама пришла к нему в гостиничный номер, и они, не сказав друг другу ничего, — гостиница была новая, ящички номеров, как соты, тесно лепились один к другому, стены тонкие и окна открыты — начали исступленно и молча ласкать друг друга. Когда Профессор, не удержавшись, застонал и произнес какие-то подобающие чудному мгновению слова, Амалия крепко и больно прижала его голову к своей груди и едва слышно прошептала ему в самое ухо, что, если их застукают, они оба сделаются невыездными, на что он, сам от себя не ожидая такой смелости, вдруг в полный голос ответил ей, что, наоборот, теперь они будут выезжать только оба вместе. Он понял, что наконец-то решился перешагнуть Рубикон и развестись с Анной Семеновной — к тому времени они прожили вместе тридцать три года, у них были сын и дочь, уже взрослые и самостоятельные.