Рано утром тело обнаружил в траншее случайный прохожий, завернувший на пустырь по нужде.
Старик, к удивлению докторов, выжил.
...Когда он, наконец, очнулся, он сразу — одним куском — вспомнил всё: и тусклый месяц над пустырем, и черно-белый чертеж котлована, и силуэты тех, кто его убивал, их слова и удары, и поганый смех долговязого, всю мерзость, пережитую до той минуты, когда он окончательно провалился во тьму. Врач слегка пожимал ему руку, как бы желая разбудить его; эти прикосновения, хоть и отзывались болью во всем теле, были приятны. Жив, понял он, и сознание того, что жив, обдало его радостью, но он продолжал лежать, не открывая глаза, чувствуя всем телом растущую силу притяжения Земли. И вместе с радостью возвращения к жизни муравьиными тропками спеша вползал в руки, в ноги, в сердце съедающий радость страх: генерал мягко прохаживался по кабинету, старался обреченный Фрумкин, аккермановское дело крутилось, зачерпывая лопастями всё, что попадалось на пути... Ах, да, еще служебное удостоверение в кармане пиджака...
«Обрезком железной трубы... — говорил кому-то врач. — Чуть пониже — и конец...»
Кто-то аккуратно покашлял, спросил:
«Какие возможны последствия?»
Голос был знакомый.
«Последствия непредсказуемы, — ответил врач. — Не исключены двигательные, речевые расстройства. Амнезия». И пояснил: «Потеря памяти...»
И тут же резкая, как молния, мысль ослепила Старика. Он внутренне собрался в комок, как перед выходом на арену, и — открыл глаза.
Рядом с доктором, тоже в белом халате, но не совсем по росту и надетом так, как бывают надеты на посетителях, стоял знакомый ему сотрудник управления. Пугая гостей широкой улыбкой, особенно нелепой на его разбитом, выглядывающем из-под бинтов лице, он переводил радостный, ласковый взгляд с одного на другого и тихо смеялся...
Так будет он смеяться два с половиной года, внимательно до изнеможения день и ночь следя за каждым своим дыханием, пока не настанет время выздоравливать (да и то не сразу), чтобы потом, получив инвалидность, перебраться за Уральский хребет и там, в другой части света, начать жить сначала.
Снова оказавшись на воле, он узнал, что жена за эти годы сумела оформить развод и снова выйти замуж, и подивился тому, что кто-то способен жить с этой скучной, холодной женщиной и, может быть, даже любить ее. Всё его семейное прошлое воплотилось в наспех выдернутом из середины «Огонька» листе с репродукцией — ребенок, стоящий под яблоней, тянется ручонкой к свисающему с ветки тяжелому золотому плоду. В этот лист были наспех завернуты шерстяные носки, положенные в чемодан вместе с остальными считанными, принадлежащими ему, по мнению жены, вещами. Заранее собранный ею чемодан терпеливо ждал его в прихожей. Он взял чемодан и ушел, не заходя в комнаты.