Барак, в котором жила Татьяна, давно снесли. Да и пустыря больше не было, на его месте стояла серая пятиэтажка. Он стал было узнавать, куда перебралось техническое учреждение, но, оказалось, что и учреждения такого больше не существует. Всё вокруг втолковывало ему, что он обречен начать новую жизнь с нуля, и он подчинился этому. Возле него менялись другие женщины, он даже снова женился, и снова неудачно, но того, что довелось ему испытать с Татьяной, никогда не испытывал больше. И он снова и снова не то что бы просто вспоминал — проживал заново эти, в общем-то, немногие и всякий раз недолгие их встречи, от прикосновения ее руки, когда она, отворив ему дверь, быстро подносила жесткую ладонь к его губам, до приятно кисловатого вкуса мирабели во рту, долго сохранявшегося после того, как он с осторожностью и оглядкой выбирался из ее каморки.
Однажды, когда они пили чай (это было одно из последних их свиданий), она сказала: «Если забеременею, нипочем не стану избавляться, рожу себе парня». Засмеялась: «Или девочку. Но парня лучше». Он ничего не сказал, даже посмеялся вместе с ней, он верил, что она не сделает ничего, что было бы дурно для него, но ее слова, тем не менее, огорчили его: появление ребенка было бы чем-то ненужным, неудобным, беспредельно осложняющим их отношения. Вспоминая этот разговор, он предполагал иногда, что Татьяна затеяла этот разговор не просто так, не вообще, а желая предупредить о том, что уже совершилось, и теперь, годы спустя, ему странно и приятно было думать, что вдруг где-то на белом свете, скорее всего, ничего о нем не ведая, живет его сын, и изобретать в воображении, как некая неожиданность, на которые щедра жизнь, возьмет да и сведет их. И когда сорок лет спустя в дальнем сибирском городе его, обитающего в скудости и немощи пенсионера, нашел немолодой господин с усталыми недобрыми глазами и обрюзгшими щеками, по облику и повадкам новый преуспевающий деловой россиянин, и объявил, что Татьяна Ивановна перед смертью просила позаботиться о нем, Старик не то что бы не удивился (конечно, удивился! еще как удивился!), но при этом встретил нежданного гостя с какой-то вдруг охватившей его убежденностью, что именно так оно и должно быть. Господин делово объяснил Старику, что имеется возможность обеспечить его дальнейшую жизнь в Германии или Израиле, как он захочет; в Германии, однако, по всему удобнее, и в климатическом отношении тоже, а он смотрел на пришельца и искал сходства с Татьяной, и не находил, пока не спохватился, что тот, наверно, похож на него.
...Что-то он не храпит, — тревожился Ребе, прислушиваясь к тихому, едва приметному дыханию Старика. — Не садится на кровать, не пристает с допросами?.. Тени облаков бежали на полированном экране. Охотник с воздетым рогом то озарялся светом, то снова погружался в сумрак. Ранняя птица посвистывала в саду под окном. В тишине слышно было, как по улице, еще не пробудившейся навстречу очередному дню, проехал велосипедист.
«Вы не спите?» — чувствуя, что голос у него замирает, спросил Ребе.
«Не сплю», — сказал Старик.
«Вам плохо?» — спросил Ребе.
«Мне хорошо», — ответил Старик.
И тотчас легкая, прохладная ладонь покрыла лоб Ребе.
Глава тринадцатая
На следующее утро Профессор впервые проспал обычную прогулку и вышел к завтраку наспех причесанный и небритый. Он дурно спал минувшую ночь. Перед сном он дочитал роман, которым снабдил его доктор Лейбниц. Роман закончился ужасно. То есть закончился он так, как и должен был закончиться, но Профессор, продвигаясь к концу книги, не переставал надеяться, что сам автор, как бог из машины, вторгнется в развитие действия и, вопреки всему, что написал, одарит читателя счастливым концом. Автор же, не изменяя себе, остался до последней главы суровым реалистом, не ищущим поблажек от жизни и не склонным заменять жестокую действительность сладкими грезами. А тут еще телевизионная передача, которую Профессор неведомо зачем остался смотреть после ужина. Ему бы вовремя убраться к себе в комнату, послушать музыку (недавно дети прислали чудесный диск композиторов барокко — Монтеверди, Вивальди), полистать иллюстрированный журнал, помечтать о том, что было бы, если бы было так, как мечталось, но Старик, падкий на зрелища, насел на него, зазывая к телевизору, а он не нашел решимости отказать (Ребе с каким-то атласом уже устроился в кресле перед экраном). И ко всему луна: мертвенный свет лился в окно, бродил по комнате, тревожил и пугал его то холодным, настойчивым блеском на стекле висевшей напротив кровати картинки, то гипсовой белизной вазочки на столе, в которую фрау Бус, желая порадовать его, вставляла иногда несколько ландышей, то черной горбатой тенью тяжелого халата, брошенного на спинку кресла, а у него не хватало ни догадки, ни сил подняться и затянуть гардину. Подушка сделалась жесткой и комковатой, больно давила затылок, каменистыми выступами упиралась в спину, впечатления прочитанного, увиденного, пережитого, одно сменяя другое, резкими, быстрыми кадрами вставали перед Профессором, скручивались плотным жгутом и душили его, лунный свет, белый, холодный, проникал сквозь прикрытые веки, и некому было прижать его к большой теплой груди, как прижимала няня Матреша, когда, оглушенный детским кошмаром, просыпался он по ночам: «От луны смута, морок...»