Профессор вспомнил сухой шорох копошащихся насекомых, который слышался в затаившем дыхание зале, и с брезгливым ужасом передернул плечами.
«Что вы развоевались! — не отрывая взгляд от экрана, заспорил с ним Старик. — Никто эту девку насильно в аквариум не загонял. Мне хоть автобус пообещай, я туда не полезу».
«Прикажут — полезешь», — подумал Ребе и покосился на оттопыренную, как жабра, багровую щеку Старика.
«Конституция обязывает соблюдать достоинство человека, но как обязать, научить самих людей защищать свое достоинство», — продолжал свою риторику Профессор.
«Вот именно, — согласился Старик. — Сам за себя не постоишь, никакие конституции не помогут. Думал о-го-го, а оказалось рулон туалетной бумаги».
Он захохотал.
Когда-то, семьдесят, может быть, даже семьдесят с лишком лет назад старик, которого так и называли теперь Стариком, был курчавым, розовощеким подростком и был впервые и безнадежно — он знал это — влюблен. Безнадежно, потому что, хотя советская власть и все равны, но он был мальчиком из полуподвала, где обитал с матерью, кассиршей на железной дороге, и горбатой старшей сестрой Идой, портнихой-надомницей, перешивавшей и чинившей старую одежду, тогда как предметом его любви оказалась Ривочка, дочь доктора Бунимовича, известного врача, акушера и гинеколога, у которого рожали и лечились жены и дочери всех городских руководителей и знаменитых людей. Бунимовичи жили в обширной квартире на втором этаже, который во дворе почтительно именовали бельэтажем, квартира принадлежала прежде деду Ривочки, тоже врачу-гинекологу. Домашняя работница Бунимовичей, рябая деревенская женщина Тося, шустрая и словоохотливая, забегавшая к Иде поболтать, говорила про своих хозяев: «Грех жаловаться! Богато живут!»
Подросток, которого называли теперь Стариком, заканчивал семилетку, тут же на их улице, недалеко от дома, разместившуюся в двухэтажном здании бывшего реального училища. Ривочка училась в Образцовой школе № 1 имени то ли Косиора, то ли Постышева (он уже запамятовал на старости лет, кого именно, да и какая разница: сами эти персонажи, некогда прославленные и могучие, остались ныне — и то лишь для немногих, особо памятливых, — мало приметными этикетками в именном указателе былых исторических фигур). Сестра Ида называла образцовую школу бобрятником. «Там бобрята, дорогая шкурка, — картавила она. — А вы второй сорт. Кошки-мышки». Ида громко смеялась и дергала плечами, будто стараясь подкинуть повыше висящий на спине горб.
Отца он не знал. Ида однажды потрясла его сообщением, что отцы у них разные. Своего отца Ида тоже не знала. Такого он от матери, некрасивой и неприветливой, никак не ожидал. Мать на его расспросы отвечала сердито: «Я за ним не следила. Ушел и пропал. Может, убили, а может, нашел кого получше. Время было такое». Ее и без того красное лицо становилось еще темнее. «Будем считать, отцы пали на фронтах гражданской», — весело каркала Ида.
Ривочка была стройная девушка с легкой походкой. Когда она шла по улице, она улыбалась. Тогда, в отрочестве, мальчик, ставший теперь Стариком, был убежден, что она всегда счастлива. Впрочем, так, наверно, тогда и было. Разговаривая, Ривочка мило гримасничала — поджимала губы или сводила их трубочкой, широко раскрывала глаза, окаймленные длинными ресницами. Впрочем, поговорить с ней ему почти не доводилось: если встретятся, разве что «привет!» и «пока!», а встречались редко. Кроме общей школы у Ривочки была еще и музыкальная, и отдельно частные уроки немецкого и французского; летом Бунимовичи снимали дачу и уезжали из города.
Но однажды под вечер раздался торопливый стук в дверь, он откинул крючок и увидел на пороге Тосю и Ривочку. «Привет!» — выглянула Ривочка из-за Тосиного плеча и, широко раскрыв глаза, изобразила изумленный взгляд, то ли передразнивая изумление, появившееся (он чувствовал) на его лице, то ли сама изумляясь, что появилась здесь. Оказалось, нынче вечером у нее в музыкальной школе концерт, для которого куплено новое платье, стали надевать — и надо же, то ли узко где-то, то ли широко (он уже позабыл, конечно). «Брысь! Примерка!» — каркнула на него Ида, как всегда, когда приходили клиентки, чтобы вышел в кухню. Но на этот раз он обиделся и буркнул, выходя: «Дура!» В кухне, общей для всех трех полуподвальных семей, пахло холодными примусами. Он переминался с ноги на ногу, ожидая разрешения снова вернуться в комнату, и жалел, что на нем не надеты ни ботинки, ни пальто и он не может уйти куда глаза глядят. Ему стыдно было, что Ривочка находится там, в их комнате, с двумя тесно поставленными кроватями, накрытыми лоскутными одеялами, и с продранным кожаным сидением его дивана, стыдно было оставленной на обеденном столе грязной посуды, стыдно было придвинутого к окну столика со старой швейной машинкой, вокруг которого валялись разноцветные лоскутки материи, стыдно было ног прохожих, сновавших мимо этого окна под потолком, и всегда державшегося в помещении тонкого известкового запаха сырости.