Англичанин пьет, не дожидаясь нас.
— Тост, — говорит он, свешивая одну руку с алебарды, а другой поднимая стакан. — Я пью за парикмахерскую с единственным креслом, с мулатом, с разбитым зеркалом. За сиесту и за себя самого, потеющего в тени и листающего журналы. В данный момент для меня нет воспоминания более важного.
— Ничего нового, — объявляю я, вернувшись к столу от телефона, узнав, что сеньора Альбано в кафе нет, пройдя мимо гитариста, который играет в патио перед четырьмя молчаливыми друзьями и тремя засыпающими женщинами.
— Они были в прачечной, — говорит Лагос. — Дорогой доктор, мой долг признаться вам, что лодки не существует. — Он поднимает стакан, показывает нам улыбку, которой не удается раздвинуть губы, и видно, что он стар и никого не любит.
Я глажу руку, которую вы прячете под столом, цепляюсь ногтем за край браслета и разом постигаю жизнь, узнаю себя в ней, испытываю бесконечное разочарование от ее простоты.
— Я выпил бы сейчас, — бормочет Англичанин, — за очень старого человека. Он жил мелкими пустяковыми тайнами. Когда пришел час смерти, он думал, что спасется, если скажет, что ему снится сон.
Направляясь к телефону, я вижу покинутый патио, сдвинутые столы, тающий в навесе беседки лунный свет. Я спрашиваю о сеньоре Альбано, и Пепе монотонно и без запинки отвечает, будто повторяет свою информацию в сотый раз и уже не находит в ней никакого смысла.
— Спасибо, — говорю я. — Вряд ли я позвоню еще.
Над беседкой уже, несомненно, светает, когда я иду обратно к столу, где вместе с ними меня ожидаете вы; меня стесняет нелепость моего наряда, я стыжусь своих бесшумных башмаков с пряжками, ступающих по рыжим плитам патио и по земляному полу.
— Они были в часовой мастерской, у Рене, — говорю я, сев. — Он сам предупредил Пепе, когда они стучали в дверь.
— Спасибо, — говорит Лагос. — За это тоже можно выпить.
Вы распрямляетесь, точно проснувшись, толкаете меня ногой; смех долго мешает вам заговорить.
— Значит, наша одежда… Мы уже не можем переодеться?
— Похоже, что мы чересчур хорошо спрятались на карнавале, — комментирует Лагос и старается, чтобы я увидел его улыбку.
Вы поднимаете руки, смотрите на них, на свой лиф, на короткую жесткую юбку, отдыхающую на ваших коленях, смеетесь, теперь негромко и с каждым мигом все тише, как бы удаляясь.
— Не только одежда и документы, — говорит Лагос. — Деньги тоже остались в квартире Рене.
— Поднимем пустые стаканы, — предлагает Англичанин.
Тогда наступает молчание, в котором тонут последние уличные звуки, молчание, в котором я могу по ошибке подобрать мысли Лагоса и Англичанина и немного подумать за них. Могу увидеть, как десять лет назад вы прячете под подушкой балетные туфельки, посмотреть из-за вашего плеча на иллюстрации, которые вы вырезаете из толстых старых журналов, уловить на глянцевой бумаге отблеск ножниц, могу увидеть, как вы танцуете то, что вас заставляют играть на скрипке. А здесь, в беседке, над столом, под робко вступающее щебетание птиц, которое не имеет иной цели, кроме как оградить и защитить молчание, я могу видеть молодое бесстрастное лицо Англичанина, его глаза, скошенные к отверстию пустой трубки, которую он держит в зубах; могу видеть Лагоса, который стареет, энергично вздыхая, будто собирает всю свою волю и гордость, чтобы скорей продвигаться в летах, сквозь даты и времена года, боясь одной только преждевременной смерти.
Сопровождаемые с флангов улыбками, перешептыванием, беспокойными взглядами, мы выходим навстречу великой насмешке близкого утра, шагаем за Лагосом по остаткам праздника, с детским упрямством игнорируя улицы и вздымающиеся, как пар, шумы; направляемые волей Лагоса, о чем мы не знаем, мы верим ему в последний раз. Под грузом нашего бессмертного молчания мы идем вперед.
Я не беру вас под руку, когда мы переходим улицы, не стремлюсь защитить, я вас не помню. Слабый ветер заметает и спутывает на улицах следы скончавшегося карнавала, и рассвет ставит новые пределы миру, когда Лагос перестает вести нас, и вчетвером мы садимся на скамью без спинки в сквере окраинного квартала, без статуй и ограды, с огромной сосной посередине, под которой можно укрыться в полдень. Там мы ждем оцепенело и тяжело, на ветру, который поднимается с наступающим утром, и, неподвижные, близимся к дневному свету и финалу. Но когда я замечаю среди деревьев мелькание легко ступающих по дерну людей в соломенных шляпах, которые неуверенно кивают нам, я решительно предпочитаю не ждать сеньора Альбано на скамейке и встаю на ноги. Мгновение спустя поднимаетесь вы и Англичанин.