У меня были только врач (я назвал его Диасом Греем) и смутная мысль о женщине, которая как-то утром, около полудня, вошла в его кабинет и скользнула за ширму, чтобы раздеться до пояса, улыбаясь и машинально взглянув на свои зубы, сверкнувшие в ясном стекле зеркала. Почему-то врач был не в халате, а в сером новом костюме и, поджидая, пока женщина выйдет, подтягивал черные шелковые носки на тощих ногах. Да, женщина у меня была, и, должно быть, она и останется. Теперь я видел, как она идет по кабинету, и на груди ее, наверное, покачивается медальон с чьим-то фото, и грудь у нее мала для такого крупного тела, и лицо дышит привычной уверенностью в себе. Вдруг она остановилась, улыбнулась пошире, терпеливо и небрежно пожала плечами. Спокойное лицо с любопытством обратилось к медику. Потом женщина повернулась, спокойно направилась за ширму и вышла вскоре, одетая и дерзкая.
Я положил ампулу на столик, уставленный пузырьками, рядом с термометром в футляре. Гертруда подняла колено, потом опустила; зубы ее скрипнули, словно она пожевала сушь или воздух, она вздохнула и затихла. Живым осталось только скорбное ожидание, застывшее в морщинках у губ и у глаз. Я неслышно опустился навзничь рядом с нею.
…Тело и маленькая грудь, недвижная при ходьбе, были очень белыми, и лишь по сравнению с их млечной, атласной белизной галстук врача казался ярким. Очень белыми, удивительно белыми, тем более что лицо и шея были смуглы.
Гертруда застонала, и я приподнялся и успел увидеть, как она сомкнула губы и затихла. Свет ей мешать не мог. Я посмотрел на ее бело-розовое ухо, слишком мясистое, очень круглое, просто созданное для того, чтобы слушать. Гертруда спала, повернувшись к балкону, и лицо ее было тайной, только зубы чуть-чуть белели меж губ.
…Кроме врача Диаса Грея и женщины, которая скрывалась за ширмой, вышла с голой грудью, спокойно ушла назад и вернулась одетая, был у меня и город, где они жили. «Понимаешь, я бы не хотел полной дряни, — сказал Хулио, — такого рассказа для дамочек. Но и слишком хорошо писать не стоит. Как раз в меру, чтобы им было что калечить».
У меня был тихий город, и на его главную площадь выходили окна консультации, где принимал больных Диас Грей. Я медленно и неслышно встал, погасил свет, пробрался ощупью к балкону, потрогал планочки полуопущенных жалюзи. Я улыбался, удивлялся, благодарил кого-то, потому что в весенней ночи было очень легко различить Санта-Марию. Город, спускавшийся к реке, и новенькую гостиницу, и загорелых людей, вежливо улыбающихся друг другу.
Я услышал, как хлопнула дверь соседней квартиры. Соседка вошла в ванную, потом стала ходить туда-сюда, что-то напевая.
Сперва я сидел на корточках, приложив лоб к жалюзи и вдыхая почти прохладный воздух. Напротив, на плоской крыше, хлопало на ветру белье и обвисало снова. Я видел железный каркас, ржавчину, мох, выщербленные кирпичи, искалеченную лепнину. За моей спиной, слегка похрапывая, спала забытая, освободившая меня Гертруда. Соседка зевнула и подвинула кресло. Я снова стал смотреть на откос и на реку, широкую реку, узкую реку, одинокую реку, грозную реку, где отражались быстрые тучи, и на мощеную пристань, и на праздничную толпу, и на колесный пароход, груженный бочками и лесом.
Слева от меня соседка зажгла свет, и балкон ее стал белым. «Не слишком хорошо, но и не полная чушь. И еще, знаешь, прибавь капельку жестокости». Соседка напевала, теперь я слышал лучше, и разгуливала по паркету на высоких каблучках. Мужских шагов не было, она подошла к окну, подняла жалюзи, все напевая, и неяркий свет лампы устремился на запад, во тьму. Она напевала, не разжимая губ; темная тень почти недвижно лежала на плитах балкона, сламываясь о решетку; поднятые руки двигались лениво и мерно, расстегивая платье и распуская волосы. Потом соседка опустила руки и перевела дух. Ветер донес до меня запах моря. Соседка пошла в комнату и стала смеяться по телефону. Гертруда пробормотала что-то, словно спросила, и захрапела опять. Соседка смеялась визгливей и громче, замолкала, оставляя темную тишину, почти круглую на ощупь — такой шар, набитый привычной злобой и привычным отчаянием.