Я ходил по комнате, обращая то один, то другой бок к плоскому силуэту в розовую и зеленую полоску. Когда я подходил к двери или к балкону, ругательства разбивались о мою спину, когда шел обратно, они разбивались о мою грудь. Воздух комнаты я понимал, как понимают друга. Я и был блудным другом этому воздуху, я вернулся к нему после целой жизни и пытался отпраздновать возвращение, перечисляя, сколько раз в прошлом я ощущал его и не решался вдохнуть. Кека задыхалась, замолкала, мешая рыдания с хрипом, ругань с покаяниями. Неустанно и грозно обличала она Арсе, жизнь, себя самое, призывая то и дело на помощь внезапные откровения. Она судила мужчин и женщин, проводила немыслимые параллели, пересматривала старые взгляды на жертву и любовь и, принимая и отрицая необходимость опыта, утверждала новый образ жизни, уничтожала границу между добром и злом, снова и снова кончая своей бунтарской фразой: «С ума посходили!» Я остановился у стола, налил себе джину.
— И чтоб я все отдала за такую размазню! Да ты родился рогатым. Друзей, видите ли, иметь нельзя! С тобой, что ли, с одним? — Она говорила про Арсе; а я пил у балкона, тайно разглядывая из-за штор почерневшее небо, прямоугольник ночи, на котором можно было различить и пространство, и прошлое, и тихую надежду. Кека за моей спиной рыдала, чтобы отдохнуть, и громко сморкалась.
И это ведь не конец. Надо помнить: когда она выговорится, мы будем мириться. Эрнесто не придет; я никогда не думал, что он вернется. Я видел несколько звезд и уличные огни; шум, подобный шуму ветра в ливень, остановился на балконе. Кека разбила об пол рюмку или пепельницу. Я слышал ее смех и шаги, она шла к кровати.
— Рогач, — сказала она и повторила, и мне пришлось обернуться. Она улыбалась. Между ее грудями я увидел графин с джином. — Рогач, рогатый… Рогатенький!
Она была довольна, ослабела, переводила дух. Перестав смеяться и говорить, она пила из графина. Я начал одеваться, насвистывая «La vie est breve» и вспоминая жалкое, немыслимое лицо Мами, закинутое назад, чтобы настичь прошлое и отдохнуть в нем. Кека болтала, смеялась, чмокала, отрываясь от графина.
— А теперь рубашку, рогатенький. Галстук не забудь, рогатенький. Пиджак поправь, рогатенький. Не хочешь знать, сколько раз я тебя обманывала? Ну, теперь поеду в Монтевидео. Там я тебе еще не изменяла. Кликну его, и поедем, прямо завтра.
Дойдя до двери, я услышал, как она бежит, и падает, и плачет словно спросонок.
— Прямо завтра, — повторила она. Щекой она касалась ковра, голые ноги разъехались, рука держала графин, чтобы не пролилось. Она плакала, пуская пузыри. От ее скорченного тела повеяло воздухом комнаты. Я медленно подошел, уже в шляпе — револьвер оттягивал брючный карман, — и сел на ковер, чтобы посмотреть на покрасневшее лицо и дрожащие губы.
— Завтра с ним и уеду. Завтра помру. А, чертов день! Сейчас вырвет… — бормотала она куда-то себе в руку.
Я взял у нее графин, поднял ее, толкнул к кровати, она упала навзничь. Ненависть умерла, я знал, осталось одно презрение, ведь мы с этим Арсе могли убить ее, ведь все было как нарочно подстроено, чтобы мы ее убили. Склоняясь над искаженным, бормочущим лицом, я измерил свою радость и силу и чуть не улыбнулся. Лицо дергалось и морщилось на фоне простыни. Могу убить — и убью. Покой был тот самый, который я испытывал, овладевая Гертрудой, когда ее еще любил. Та же полнота, тот же поток, уносящий с собой все вопросы.
Я пошел в ванную, намочил губку, вытер Кеке лицо, глаза и рот, пока она не очнулась и не присела, пошатываясь. Потом я молча подождал, все глядя на нее и придерживая коленом ее шатающееся тело, пока она не вспомнила слово «рогач» и не принялась оскорблять меня. Тогда, постепенно себя распаляя, я стал бить ее по лицу, сперва ладонью, потом — кулаками и, все придерживая ее коленом, дождался того, что она как-то странно, по-детски заплакала, а изо рта у нее потекли две жалкие струйки крови.
Выйдя, я даже не позаботился о том, чтобы спуститься в лифте и бесшумно вернуться по лестнице. Дома я выпил стакан воды и бросился на кровать, твердо решив думать только о том, о чем можно думать. Я знал, что должен ее убить, но не вправе уточнять время. Ночь я провел, прикидывая, отождествит ли меня кто-нибудь с Арсе, и вспоминая все, от Дня святой Розы, когда Кека переехала в эту квартиру. К утру я успокоился и уснул. На следующий день я пошел к ней и подарил ей духи. Губа у нее была рассечена; достоинства осталось ровно столько, чтобы оттягивать примирение, бросая короткие фразы о том, что она хорошая, я плохой, а жизнь ужасна.