— Помню, раньше была некая Гертруда. Я мог на нее смотреть пять лет подряд, а кончил тем, что она угощает меня кофеем и кокетничает по привычке роскошной рубашкой. Знаешь, мне не нужны те, кто не меняется. И те, кто изменился, тоже. У нас ничего нет общего, я сам по себе.
Руки ее замерли над кофейником. Она опять взглянула на меня, изучая и не узнавая. Однако улыбка ее должна была означать, что она рада мокрому, нелепому, незнакомому человеку, который положил ноги на решетку и трогает пальцем листок с розового куста, словно боится отлепить его.
— Не знаю, — сказала она. — Что-то с тобой случилось. Ты совсем другой. Да, что-то с тобой стряслось в Монтевидео.
— Нет, ничего, — тихо ответил я. — Если бы случилось, я бы здесь не был. Все такие же, однако… Они не изменились, но пять лет назад они гораздо больше могли. А я подыспортился без них, иначе жил.
— Как будто нельзя не портиться, — заметила она.
— Да вроде нельзя, — сказал я и отхлебнул теплого кофе. И ощутил, что возбуждение мое ожило без причины, словно сломался кран и хлынула вода.
— Ах, не ходил бы ты сюда! — сказала Гертруда. — Маме стало получше.
Я смотрел на ее крупное тело, изогнутое в кресле, на ее ловкое, тяжелое тело. Она оперлась локтем о колено и глядела на чашку спокойными, немного печальными, немного детскими глазами, в которых вспыхивала порой легкая усмешка. Я все смотрел на нее, думая, что же творится не со мной и не с ней, а с комнатой, с пространством, нас разделявшим.
— Доктор доволен. О нас с тобой она и слышать не хочет. Сразу все высказала. Представить не могу, что будет, если она догадается. Ты, у меня, в такое время! Как нелепо… Я работаю целый день, она старается не мешать мне. Все воскресенья я с ней. Она знает, что мне хорошо, и на тебя зла не держит. Но она старая, она не может понять. Она твердо верит, что так нельзя, не делают так, не положено.
Гертруда отвела взор, отставила чашку, но глаз не подняла. Усмешка превращалась в улыбку, должно быть, она что-то вспомнила. Говорили мы или молчали, казалось, что и я, и она — огромные фигурки из бумаги на темном фоне дождя и буйствующего в листьях ветра. Я хотел отыскать ее в Ракели и теперь могу освободиться от Ракели в ней.
— В общем, все хорошо, — начал я.
— Да, — сказала она, — хорошо. Сейчас даже очень. Ты ведь не любил меня.
— Любил, — сказал я и подался к шуму воды, думая, что вот-вот пойму пять лет, прожитых вместе, и новопреставленного Браузена, и то, что началось в пустом доме, когда она заперла дверь и сняла халат. Теперь я освободился от прошлого, мне было чуждо все, что испытал Браузен, и жизнь с Гертрудой утратила все роковое и таинственное. В первый же наш вечер Гертруда выбрала меня и держала до этого, нынешнего, когда мы говорим или молчим, толком ничего не зная, а рядом бушует буря. Она выбирала меня и брала все эти годы, в каждой мелочи, из которых складывается день, все две тысячи дней, прожитых вместе, все ночи, когда она обнажала для меня свое огромное тело или заставляла раздеть ее, ничего не сказав, даже не взглянув, только подумав о близости, только увидев свое лицо в зеркале ванной, прежде чем вернуться в комнату. Хотя на самом деле она не желала этого, хотя она предпочла бы другого, сильного мужчину, другой ритуал и другой словарь. Быть может, выбрали меня и взяли не она, а ее кости и мышцы, крупное белое тело, от пяток до крепкой шеи, могучие бедра, округлость рук — словом, все то, о чем так явно говорила упругая кожа и тяжесть, которую перемещали ее ноги.
— Я еще сварю, — сказала она и зевнула. — О чем ты думал? Тут есть какая-то бутылка. Если дождь не кончится, ляжешь на диване. Все хорошо, и все мне безразлично. — Она улыбнулась, и легкая дремота скользнула от глаз к губам. Сидела она прямо, глядела спокойно.
Я мог бы рассказать, как соблазнил Ракель, пальцем ее не тронув, и мне было достаточно знать, что это возможно. Я мог бы объяснить, сколько страха и сколько силы понадобилось мне, чтобы остановиться. Я мог бы описать, как твоя худенькая сестра стояла у стойки в кафе и как невесело она улыбнулась прежде, чем ее вырвало. Быть может, ты бы увидела и поняла. Крупное тело под ночной рубашкой знает, как легки, могучи и соразмерны его движения. Нет, ты не попросишь поцеловать тебя и не скинешь халата, а если бы и попросила, меня никак не тронула бы пустота на месте твоей левой груди. Да и другого не должна трогать, и всех других, вот до чего я смирился. Но ты не попросишь. Однако ты попросила совсем недавно — хотя и кажется, что давно, а я все помню, — ты попросила и просила потом — значит, я и впрямь тебя никогда не любил.