Выбрать главу

— Нет, — сказал он. — Честное слово, нет. Ты ошиблась. А я не ошибаюсь.

— Не ошиблась, дорогой… — сказала она и поправила ему галстук рукой в синих жилах. — Ты слишком добрый, вот они и пользуются.

— Слишком добрый! — Штейн подмигнул. — А пользуются — пускай, мне плевать.

— Он тебе денег не отдаст.

— Ну и ладно.

Мириам повернулась ко мне с медленной скорбной улыбкой. Белое лицо дрожало; я умилился, что она жалеет Штейна.

— Вы знаете, какой он, Хулио, — наконец сказала она.

— Знаю, — ответил я. Если бы разговор у них шел не о деньгах, я бы в этот самый вечер попросил у Штейна сто — сто пятьдесят песо. — Только вам его не исправить. Поздно.

— Нет-нет, — возразил Штейн. — Ничего он не знает. Он аскет. Хуже того — он метит в аскеты. Меня знает одна Мами. — Он погладил ее по щеке и прижал поближе, пропуская парочку.

— Ох уж этот Хулио!.. — Задрав лицо к его подбородку, Мириам умиленно, устало засмеялась.

— Она, и только она… — настаивал Штейн; он снова шел, держа ее под руку. — А теперь, пока мы не подрались, расскажу я вам одну штуку. Слышал вчера и подумал… — Он дал мне сумку Мириам и взял меня за руку. — Квартала через два, там нет музыки. Когда мне рассказали, я подумал: жаль, нет на свете такой бабы. А потом вспомнил — есть. Мами могла так ответить.

— Лучше не рассказывай, Хулио, — попросила Мириам.

— Такому аскету? Ничего, ему понравится. Мы с ним ссоримся только на грубой, практической почве. Больше нигде. А вот Мами…

— Мами старая, — тихо сказала она, и я понял, что она это часто говорит, и вздыхает, и сокрушенно качает головой.

Штейн серьезно склонился к ней и поцеловал.

— Выпьем по рюмочке, моя дорогая. И Браузен с нами. Ты можешь позвонить Гертруде, что задержишься?

— Могу, — сказал я и снова стал думать о сотне песо, они мне были нужны. — Но звонить не надо, она у матери, в Темперлее.

Я мог немного выпить, и забыть спор о деньгах, и попросить сто песо.

Мириам выбрала столик и пошла в уборную, ступая несмело и тяжко, подняв голову, держа только что зажженную сигарету.

— Ты ее не знал, а? — спросил он меня, улыбаясь официанту. — Нет, ничего не закажем, пока наша дама не выберет. Я тебе много про нее говорил. Вот она, Мами. Стара, конечно, да и как опишешь, какая она была? Самая зверская, самая дикая, самая умная из всех женщин. Ты поверь, я любил ее как мать — с допустимыми поправками, ясное дело. Я тебе говорил, что она служила в кабаре, а мне было двадцать лет, и мы сбежали в Европу.

— Да, и не раз, — сказал я. Мириам шла обратно к стойке, без сигареты, держа перед самым лицом открытую пудреницу, и я заторопился. — Ты не одолжишь мне сотню на несколько дней?

— Конечно, одолжу, — отвечал он. — Дать сейчас?

— Все равно.

— Подождешь до завтра? А может, мне чек обменяют. И сотню дам, и больше. Но сегодня вечер особенный, мы тут с тобой и с Мами. Мне хочется кутить, понимаешь, сорить деньгами. А Мами нестарая и не уродина, она у меня красотка. — Он встал, отодвинул ей стул. — Мами, я не решился тебе заказать джин с сахаром. Женщины меняются, то есть женские вкусы. Я как раз говорил Браузену, что ты мне верна всю жизнь. Странная верность, с дырочками, но как без них дышать?

Она кокетничала, кивала, кидала мне дружеские, немного виноватые взгляды, вздыхала по старым победам и потерям, быстро зажгла сигарету, опираясь локтями о стол, чтобы никто не видел, как у нее дрожат руки.

Я ждал в пустом зале, пока Штейн кончит врать и препираться со старым Маклеодом, когда Мириам постучалась в стеклянную дверь и сразу вошла, стараясь идти прямо. Важно кивая и улыбаясь, она спросила, где Штейн.

— Наверное, сейчас выйдет, — сказал я. — Я тоже его жду.

— Спасибо. Понимаете, мы не условились. Просто должны были встретиться внизу в полседьмого, и я думала, он ушел. Ведь уже поздно… Спасибо. На улице столько народу. Ждешь, все толкаются… Спасибо.

Сесть она отказалась и, походив взад-вперед, грозно поглядев из-под тяжелых век на пестревшие в полумгле рекламы — славные творения Маклеода и Штейна, иногда с моим текстом, — оперлась о стойку и закурила. Наблюдая за ней, я увидел, что она улыбнулась и закивала сама себе в ответ на какую-то мысль, но не сказала ничего. Сигарету она держала, не сгибая пальцев. Кто-то засмеялся за освещенными стеклами; по залу пролетела и осталась смиренная прохлада, и толстую старую женщину, курившую в полумгле, стал окутывать печальный сюжет. Я увидел, как сумрак спускается в зал, не скрывая ее и не касаясь. Значит, и самая глухая тьма бессильна перед нелепыми цветами на шляпке и перед мягкой белизной пухлого детского лица.