Поздно вечером Лагос постучал в номер Диаса Грея; он держал дверь полуоткрытой, в то время как врач садился в постели и зажигал свет. Просунутая голова вдовца улыбалась, сыпала извинениями, начинала и обрывала различные варианты вступления к речи. Когда врач закурил и натянул до горла простыню, Лагос отступил и пропустил скрипачку; пока она брела к изножью кровати, робость на ее лице постепенно сменялась узнающей, приветливой улыбкой, а подойдя, она запустила пальцы в свои спутанные светлые волосы, покрывавшие голову, как шапка.
— В тот день вы были у нас вместе с сеньорой, — сказала она. — Я в жизни так плохо не играла, как тогда.
С хихиканьем и поклонами, как будто врач не знал еще, что он здесь, Лагос быстро выступил вперед, держа в одной руке скрипичный футляр, а в другой трость и шляпу; он опустил всю свою поклажу на пол и выпрямился.
— Доктор, — сказал он, закатил глаза, выпятил тонкие губы, исступленно посмотрел в потолок и продолжал замедленно и скорбно: — Я знал, что вы отдыхаете; признаюсь, это было первое, что я узнал, когда вернулся. И тем не менее, как видите, я осмелился вас потревожить. Потому что наступил момент, спонтанно, без моего вмешательства. Когда мне был продиктован план мести, я нуждался в Оскаре и в вас, и вы появились. Я нуждался в чистоте и вере этой девушки, и вот она приходит к нам. Теперь я знаю, что будет дальше. Оскар с машиной ждет нас. Доктор… — Он прижал руки к животу и с улыбкой сузил глаза, переводя их с врача на девушку, уверенный, что его слово и жест подытоживают все, что требовалось сказать.
Девушка, замерев и вцепившись в перекладину кровати, следила за лицом Диаса Грея, уделяя Лагосу лишь ту часть внимания, какую заслуживают вещи известные и несомненные; толстые ненакрашенные губы ее были почти черны.
— Вы, — сказал Диас Грей; она кивнула в страстном ожидании, улыбаясь, но он хотел лишь назвать ее.
— Ее зовут Анни, — вмешался Лагос. — Теперь мы четверо, объединившись, должны звать друг друга по имени, как звали нас наши матери, и перейти на «ты».
Диас Грей ответил вдовцу легкой улыбкой сожаления и снова обратил взгляд к девушке. «Нас разделяет все, что мы пережили вместе и чего она не знает; слово „вы“ ощутимо поддерживает нашу разделенность, мешает ей узнать и забыть. Мы разделены тремя холодными ветреными днями, минутой, когда я подошел к окну посмотреть на непогоду, а она ждала меня, съежившись на кровати; мы разделены возвращением в такси из дома свиданий в Палермо, прозвищем Дэгэ, видом ее лица сверху, когда она прислонилась к моему плечу, деликатностью, с какой она дала мне понять, что естественно встретиться с трудностями, когда возвращаешься к жизни; мы разделены моей уверенностью, что существует точная фраза, определяющая ощущение ее голого тела. Все то, что мы пережили вместе, вся эта близость, о которой она не знает, будет и впредь иметь для меня ценность только в том случае, если я сохраню обращение на „вы“, не буду звать ее по имени, не допущу возникновения новой близости, которая уничтожит прошлую».
— Вы, — повторил Диас Грей.
— Доктор… — пробормотал Лагос.
Врач посмотрел на лицо девушки, на взволнованно, ожидающе, комично вытаращенные глаза, на драматичную линию губ и приподнялся, чтобы выбросить сигарету в окно.
— Доктор, — настаивал Лагос, — наступила минута; это дитя покидает ради меня, ради нашей миссии все, покидает домашний очаг, прерывает артистическую карьеру, которая ей несомненно указана. Чтобы решиться на это, ей достаточно было узнать, что я страдаю и нуждаюсь в ней; невинность позволяет ей понять святость нашей мести и тризны. Оскар ждет нас в машине.
— Хорошо, — сказал Диас Грей, — подождите меня внизу, я сейчас. Но я не желаю объяснений, не пытайтесь убедить меня в святости того, что мы собираемся делать. Мне не нужно знать, зачем я это делаю.
— Ах, — пробормотал вдовец с добродушным унынием, — вы как Оскар. Вы с ним отлично поладите.
Тогда она расслабила мышцы лица, расслабила обхватившие перекладину руки, позволила слезам наполнить глаза и выкатиться, еще раз улыбнулась и, наклонившись к Диасу Грею, поцеловала его, обмочив слезами. Ее рот пахнул голодом и тоской.
— Вы, — непринужденно произнес врач, когда отстранился.
XVI
Thalassa[22]
Быть может, с той ночи в Пергамино у Эрнесто появилась ласковая и насмешливая улыбка, хотя я и не сумел ее заметить; возможно, он слушал мои комментарии к каждому этапу отступления, небольшие лекции по психологии стратегии, на которые я не скупился за послеобеденным столом, с пробегавшей по его лицу снисходительной этой улыбкой; не исключено, что он не мог скрыть ее, когда наблюдал мои движения, мои безмолвные кризисы, гордое волнение, с каким я вставал среди ночи, чтобы подытожить разговоры с владельцами гостиниц, случайными знакомыми, водителями машин, подбиравшими нас на дорогах. Вероятно, он улыбался так над моими беспокойными снами и, глядя, как я выдыхаюсь, перехожу от горячности к покою, растворяюсь в минувшем счастье, которое мне удавалось длить шевелением губ, часами подряд беззвучно складывая их в свое имя. Чутье, наверное, подсказало ему в Пергамино — у цементного столба станции обслуживания, перед служащим без пиджака, растиравшим сон на волосатой груди, я сменил комедию необходимости, не признающей законов, на комедию смирения с несчастьем, — что все наше путешествие, которое вслух я называл отступлением, а мысленно бегством, лишено объяснимой цели и что сам он, автострады, боковые дороги, населенные пункты, рассветы и остановки — это лишь соответствующие и насущные элементы моей игры. Быть может, и сегодня, вспоминая меня, он так улыбается.