— Как уезжать? — насторожилась Пелагея. — Куда уезжать? Павлик, чего надумал-то?
Она затормошила его, готовая вот-вот заголосить дурным бабьим голосом. Павел испугался:
— Да ты постой, чего ты…
— А я как же? — Пелагея давилась слезами.
— Так и тебе! Все равно ведь деревню затоплять будут.
— Почему это затоплять? По какому это праву?
— Да в газетах написано, вот чудная! Василий сегодня рассказывал.
— А ты верь, верь! В этих газетах незнамо что напишут… Нашел себе товарища! Не дам я затоплять!
Павел невольно рассмеялся:
— Ну как же… Ведь станцию строят. Вот закончат плотину, и — все.
— Как все? Как это так — сразу и все? А погреб мы тогда зачем ладим? А хозяйство ставим?
Павел замолчал — а действительно: зачем это все? Пелагея продолжала тормошить его, и он, чтобы отвязаться, дернул плечом.
— Да так, по глупости, видно.
Он не ожидал, что Пелагея так вскинется.
— Ум-на-ай! Ишь ты — «глупость»… А ты считал, сколько я крови в это вколотила? Сколько недоела, недоспала?
Встревоженный Павел сел в постели, с трудом уложил трясущуюся от негодования Пелагею:
— Да ляг ты, ляг… Ты ведь как… Ты думаешь, что так и топить сразу начнут? Да глупая. Все по плану — снимут и перенесут. Только на другое место.
Пелагея утихла.
— «Глупая»… Все вы умные — ломать да разбивать. Никуда я не поеду. Тут родилась, тут и… Пусть топют! — и она, уткнувшись в подушку, заплакала бессильно и зло. Павел только дух перевел — «Ну и коленкор!»
Обиженная Пелагея еще долго ворочалась, сморкалась, но лежала на краю постели, не подвигалась. Павел, задремывая, все видел сверкающую стремнину реки. Неслась она к городам, к людям, к работе. Уснув, он видел сон — козлобородый Арефьич тряс щеками, грозил Павлу: «В отставку ушел, сукин кот. Врешь, от дела уйти никак невозможно». А косоглазый, озорной Митька, подслушав, уже распевал какое-то самим сочиненное присловье. Плотники слушали и смеялись…
— Давно хотела поговорить с вами, Трофимов. — Фаина Степановна, коротковолосая, щурясь от папиросы, остановила Павла около конторы артели и принялась выговаривать ему, почему это он избегает «общественного труда».
— Общественного?
— Да, — Фаина Степановна папиросой категорически поставила в воздухе точку. Он моторист, незаменимый в деревне человек, а тем не менее в артели в отношении механизации…
— Вот глянь, — ввязался в беседу пронзительный дед, видимо чуявший беседующих людей за версту, — стоило только Фаине Степановне остановить Павла, как он оказался тут как тут. — Глянь, — протягивал он свои сухие скрюченные руки, — во. А все почему? Руками. Шерсть, овчину — все руками. А покатай-ка ее день-деньской, шерсть-то. PI Васька, шельмец, то же будет. А почему? Нету механи… — что? — механизации нету. Да.
Фаина Степановна жаловалась, что в последнее время рабочие артели стали роптать — их заработки все больше отставали от трудодня. Не мудрено, что начнут опять перебегать в колхоз. Что же тогда — закрывать артель? Жалко — хозяйство налажено, план выполняется. Придется поднять заработки. Она хочет предложить Павлу помочь артели в ремонте мотора. Выгода от этого была бы большая. Жаль только, что нельзя подождать, пока не переселят деревню на новое место. Там бы она развернулась! Но ничего не поделаешь — придется хоть на время, но налаживать механизацию. Кстати, не пошел бы он в артель механиком? Постоянно?
Павел пренебрежительно усмехнулся:
— Ну, какая тут у вас механизация?
Она обиделась, понимающе посмотрела на него, затянулась папиросой.
— Смотрите, Трофимов. Единоличника из вас все равно, по-моему, не получится.
Павел обескураженно смотрел ей вслед: «При чем здесь единоличник…»
— Сейчас главное что? — начал распаляться пронзительный дед, но Павел, не обращая на него внимания, пошел своей дорогой, нет-нет да и задумываясь над непонятными словами председателя артели. «Единоличник…»
Думал он об этом и дома, копая погреб. После памятной размолвки с Пелагеей он с ожесточением ушел в хозяйские заботы. Яма под погреб подалась за это время изрядно. Павел будто закостенел — не замечал ни опухших глаз Пелагеи, ни ее угодливого разносолья; равнодушно завтракал и уходил копать. То ли усталость начинала сказываться, то ли действовала сырая могильная прохлада ямы — все чаще стала вспоминаться ему рабочая бригада. Морщилась солнечная, надречная синева, свежий упругий ветер пузырил рубахи плотников — высоко вверх, под самые облака, возносилась белая опалубка плотины. И искуситель Арефьич грозил сухим стариковским пальцем: «Врешь, сукин кот…» Павел вздыхал, со злой скукой смотрел вверх и не видел даже неба, — чтобы сохраннее было добро, погреб копали под поветью; наверху был навес трухлявых жердей, настланных еще въедливым в хозяйство дедом Макаром, а на них — стожок сметанного уже самим Павлом сена.