Однако скис и Семен Семеныч, томясь в предчувствии скандала.
Скоро Петруша, приоткрыв дверь, пальцем поманил Настеньку, и она опрометью выскочила к нему, а когда вернулась, то сразу подошла к убито сидевшей Марье, наклонилась и негромко сказала:
— Пойдем-ка на минутку.
Горше всего было Марье ковылять за товаркой в своих новых неудобных туфлях, чувствуя, что все смотрят вслед и замечают, как торчат у нее колени.
На дворе была ночь, ничего не видно, и после избы, после табачного дыма и куриного наваристого духу очень свежо. Марья стояла и не поднимала лица. Настенька, жалея ее, не стала таиться и сказала все как есть:
— Я за Нюркой сбегаю. Ты иди в клуб, там, говорят, кино хорошее: сплошь про любовь. Или еще куда… Не выгонять же их теперь!
— Да нет, чего ты… Я схожу. — Марья различила возле крыльца светлые куриные перья и подумала, не убрать ли, пока нечего делать? Или потом уж?
— Ты не обиделась, Маш?
— Что ты, господь с тобой!..
— Так я побежала!
Оставшись одна, Марья постояла, потрогала плетень, затем аккуратно притворила за собой калитку. В окнах избы было светло, но ничего не видно. Потихоньку, сторонкой, она пошла по темной улице. Ее напугала собака, выскочившая вдруг откуда-то из лопухов. Собака тоже испугалась, визгнула и, поджавшись, подвывая, закатилась, сгинула в темноту.
Возле клуба — далеко слышно — играла музыка. Несколько пар танцевало, и Марья слышала, как сильно измененный динамиком голос комсомольского секретаря объявлял очередной танец. Многие пришли в клуб семьями и в ожидании сеанса лузгали семечки. Гонялись и мешали всем ребятишки. Вокруг лампочки на столбе, с которого гремел динамик, густо роилась мошкара.
Марья остановилась, не приближаясь. Она издали узнала Нюрку, нарядную, веселую, с кулечком семечек в руках. «Сказать ей, чтоб шла? Да нет, без меня найдут и скажут». Она представила, как, должно быть, оживится низенький, когда увидит Нюрку. Конечно, баба молодая и в сельсовете работает, жилы из себя не тянет. Грамотная, училась. И смеется хорошо, — ей только дай зубы поскалить.
На низенького у ней не было никакой обиды. На Степаниду разве, — да и то…
Ее увидел Монька, пастух-дурачок, и остановился, стал натужно зевать большим уродливым ртом. Он всегда с минуту зевает, если не больше, когда хочет что-то сказать, — болезнь такая. А тут увидел ее во всем нарядном: и юбка, и туфли, и даже губы накрашены. Она сердобольно смотрела, как он тужился, показывая мелкие зубы по самому краю толстых десен, — больше десен во рту, чем зубов, — и подумала, что это в самом деле некрасиво. В маленьких глубоких глазках дурачка светилось нетерпеливое озорство. Рваный картуз без козырька едва держался на его мелких бараньих кудряшках.
Сказал наконец Монька, насилу выдавил:
— Ну… к-ка… день… а… а… ангела?.. С днем… а… а… ангела, матка! — и загыкал, закатился, выставляя мокрые голые десны.
Она не обиделась, только сморщилась и рукой махнула:
— Иди, иди ты, господь с тобой!
Монька, отсмеявшись, побежал к освещенному клубу, крепко шлепая по земле босыми черствыми ногами и волоча за собой длинный веревочный кнут.
«Дурак-то откуда все узнал?» — подумала она. Ничего-то в деревне не скроешь, все на виду. Теперь ей и вовсе не следовало подходить к клубу, показываться людям на глаза. О них, которые безмужние, все годы шла в народе беспутная, позорная слава. Особенно лютовали бабы, — Марью в каком-то году даже на выставку отказались послать. Да бог с ними, с бабами, — Марья сознавала, что, будь у ней самой мужик, она так же злобилась бы, если не пуще, остерегаясь несемейных стареющих соседок.
Она обошла клуб сторонкой, и правильно сделала, потому что Монька уже зевал и тыкал кнутовищем в ту сторону, где она только что стояла.
Идти в туфлях было по-прежнему неловко, и она не переставала жалеть тех, кому в погоне за красотой приходится терпеть такие муки.
Скоро в лицо пахнуло прохладой, она всмотрелась: речка, и где-то тут должен быть мостик. Прямо впереди стояла большая светлая звезда, и она же переливалась в речке, то размываясь в бегучих струйках, то остро постреливая игольчатыми лучиками. В черном поле, далеко, одиноко шевелился огонек, — видать, старики угнали коней в ночное.
Ступать по бревнышкам мостика стало совсем невмоготу, заподворачивались ноги, и Марья, сказав в сердцах нехорошее слово, догадалась наконец разуться и сразу выпрямилась, разогнула уставшие колени. В ручье было черно, и, если бы не звезда, купавшаяся в струйках, можно было подумать, что и ручей уснул, остановился в темноте. Что-то взбулькивало внизу, и Марья, прислушавшись сверху, поняла, что это текучая вода не унимается у коряжины, давно прибитой к зеленым, в длинной плесени, сваям.