Корреспондент, писавший о соревнованиях, конечно же, судил поверхностно и скороспело. И все же как сознавал Вадим Сергеевич, в отчете был затронут профессиональный недуг горнолыжников. Неторопливый и спокойный наблюдатель, он много раз бывал свидетелем того, к каким психологическим последствиям ведут жестокие падения на трассе. После лечения спортсменам приходилось убивать немало времени и сил, чтобы преодолеть в себе мучительный барьер и снова обрести свободное и вдохновенное владение умом и телом на самом трудном склоне. И часто, слишком часто он наблюдал, как слаб оказывался человек — страх был сильнее всех его усилий.
Перед глазами у него всегда была погибшая судьба Максимова, теперь немолодого и потрепанного неудачами, а некогда счастливого соперника самых известных, самых именитых. Седой сломался на знаменитой Стратофане, итальянской супертрассе чемпионов и самоубийц, сломался накануне зимних Олимпийских игр, когда в командах всех без исключения стран проводилась селекция окончательного состава участников.
Соревнования в Италии вошли в историю как «мясорубка»: из всех принявших старт до финиша дошла едва ли четверть. А ведь на Стратофане стартовали асы мирового спорта! Элита отдыхающих, собравшаяся той зимой на модном альпийском курорте, получила острое и пряное, незабываемое зрелище.
Русские горнолыжники за рубежом еще ни разу не были сильнейшими, и вся советская команда болезненно ощущала на себе общее пренебрежение зрителей. В отеле, где разместились участники соревнований, было шумно многоязыко, даже ослепительно, жадные до впечатлений зрители узнавали знаменитых лыжников, газеты много писали о французах, японцах, итальянцах и особенно о загадочном австрийце, который на протяжении вот уже нескольких лет блистательной спортивной карьеры всячески избегал шумихи вокруг своего имени, чем еще больше подогревал азарт пронырливых газетчиков. Репортеры, наводнившие в те дни высокогорный курорт, соревновались в искусстве добывания информации о жизни и привычках нелюдимого австрийца. И только русские не вызывали никакого интереса, при появлении любого из них не вылетали лихорадочно блокноты корреспондентов, не сверкали вспышки фотоаппаратов.
Однажды Седой был все же остановлен в холле бельгийским репортером, вертевшимся возле спортсменов. С бельгийцем постоянно находилась старая, отчаянно молодящаяся дама с измученным косметикой лицом, на котором вызывающе, словно бумажные цветы на свежей крышке гроба, рдели жирно намалеванные губы. Одевалась дама с такой ошеломляющей, рекордной роскошью, что о ее нарядах газеты писали, как о спортивных достижениях. Веселый польский фотокорреспондент назвал ее между своими «мадам Смерть», и под этой мрачной кличкой спутница бельгийца стала еще одной знаменитостью курорта.
Бельгийский репортер, на миг оставив свою закутанную в меха даму, окликнул Седого и с наигранной сердечностью вцепился ему в руку.
— Русский… Сталинград… Карашо!.. — затараторил он, не забывая зыркать глазами по сторонам: вот-вот должны были спуститься к ленчу обитатели королевских номеров бельэтажа.
Из-за его плеча «мадам Смерть» милостиво изобразила на своем обескровленном лице улыбку и, кивая из мехов, показала длинные лошадиные зубы, испачканные краской. Она только что вернулась с прогулки, на ее изобретательно уложенных волосах таяли снежинки, в снегу были и полы серебристой длинной шубы, — это являлось, как уже заметил здесь Седой, своеобразным шиком: небрежно подметать такою баснословно дорогой шубой землю.
За границей Седой был первый раз, впервые разговаривал и с иностранным журналистом, и все же он не обманывал себя насчет такого, казалось бы, лестного внимания прессы. Будь в этот час пооживленней в холле, его и не заметили бы ни этот шустрый, верткий, с глазами, как буравчики, ни эта его, с намазанными губищами… Так было и вчера, и позавчера, — из русских горнолыжников они не знали ни одной фамилии.