— Ну, поехали?
— Давай, — тихо уронил учитель.
Инвалид неистово закрутил вожжами, лошаденка поджала хвост и, влезая в хомут, сорвалась на мокрой под копытами земле.
— Но-о, ишь ты! — злорадно крикнул возница, но ударить вожжами пожалел. Покатили.
Трясло телегу отчаянно. Хорошо еще, что спасала трава. Окончательно расстроившись, Константин Павлович пожалел, что не стал искать попутной машины. Сел бы в кузов, один, а тут трясись несколько часов, да еще изволь отвечать на расспросы, которыми не преминут засыпать приезжего… Однако на него никто не обращал внимания. Однорукий и учитель переговаривались впереди о чем-то своем, и Константин Павлович, сморенный солнцем и душным запахом начавшей вянуть травы, мог только догадываться, что разговор идет о каком-то тракторе и о запасных частях, необходимых для ремонта. Оба они часто упоминали Корнея Иваныча, — имя это всякий раз вызывало старого художника из забытья.
Телегу обгоняли машины, и Константин Павлович морщился от тяжелой горячей пыли, которая долго висела над дорогой. Он пробовал укрывать лицо полой пальто, но тогда становилось совсем душно и сильнее клонило в сон, — все-таки последнюю ночь он почти не спал.
Внезапно ему показалось, что трясти стало меньше, колеса пошли мягче и воздух посвежел, — с грунтовой дороги подвода свернула на малолюдный проселок. Константин Павлович утомленно посмотрел на нестерпимо яркое марево над лугами, вытянул затекшие ноги и закрыл лицо беретом. Его укачивало, и последнее, что он слышал, — это деликатный, вполголоса вопрос однорукого: правду ли говорят, будто брат тетки Дарьи выбился в большие люди? Учитель оглянулся на дремавшего в задке телеги художника и тоже шепотом ответил:
— Ну, как же, известный человек. Сколько писали о нем.
— В газетах? Смотри ты! — уважительно протянул инвалид.
Константин Павлович усмехнулся, лег поудобнее; от сердца у него отлегло. «Хорошие люди», — подумал он и больше ничего не слышал.
Проснулся он, когда въехали в деревню. Зной стоял над сухими крышами изб и пыльными палисадниками. В горячей, как зола, пыли копошились куры. Невыспавшийся, с помятым лицом, Константин Павлович оглядывался, ничего пока не соображая. Сухой прокаленный воздух резал глаза. Накалившаяся одежда горела на плечах.
Лошаденка бойко бежала по улице. Учителя на подводе не было, — слез где-то раньше.
Константин Павлович не успел толком осмотреться и узнать забытые места, как телега остановилась и однорукий зычно окликнул:
— Танька! Эй, Танька, не знаешь, тетка Дарья дома?
Константин Павлович обернулся и увидел молоденькую девушку с загнутыми, как рожки, косичками и босиком. Девушка с интересом рассматривала привставшего в телеге художника.
— Дома, — нараспев ответила она, по-прежнему не сводя с приехавшего глаз. — Не видишь сам, что ли…
Инвалид огорченно крякнул.
— Стеганул бы я тебя за такие-то за ответы. Чему вас только в школе учат? — И повернулся к Константину Павловичу: — Дома сестрица. Вон, встречает. Телеграммка-то, видно, не дошла.
Константин Павлович и сам теперь смотрел во все глаза. У ворот небольшого дома, знакомого вроде и в то же время неузнаваемо забытого, низенького, сильно подавшегося в землю, на скамеечке в тени забора сидела женщина и чесала длинные волосы. Когда остановилась подвода и однорукий окликнул Таньку, женщина выпростала из-под волос лицо и, обирая с гребня, всмотрелась, кто приехал. Константин Павлович встретился с ней глазами: «Неужели она?» Сердце его забилось: господи, сколько лет прошло! Женщина, убирая с лица волосы, медленно поднялась и, боясь верить, все смотрела и смотрела в родное, незнакомое от старости лицо. Но вот всплеснула руками и как была, босая, простоволосая, кинулась к телеге. Константин Павлович спрыгнул на землю…
Утром неряшливый, но свежий со сна Константин Павлович направился во двор, однако на самом пороге сенцев остановился и восхищенно закрыл глаза, — до того солнечно, буйно-зелено показалось ему с непривычки на родной земле. Он постоял, с удовольствием ощущая на запрокинутом лице и открытой шее горячее прикосновение солнечных лучей, и снова раскрыл глаза. Да, вот он, совсем было забытый уголок, где, оказывается, каждая веточка, каждая дорожка, как, например, вон та, к перелазу через соседский плетень, все же памятны в душе и, видимо, будут неистребимы, куда бы ни бросала человека судьба. Даже после знойного рая тропиков, после пышных красот южных побережий, как далекий образ быстро и навсегда закатившегося детства, будут вспоминаться пожухлая огуречная плеть в осеннем огороде, и горьковатый дымок вишневых сучьев от прогоревшего костра, и кадушечный запах сырости из старенького, совсем запущенного без отцовских рук колодца.
Растроганный воспоминаниями Константин Павлович неуверенно прошелся по двору — не то гостем, не то хозяином. «Нет, — подумал он, не вынимая из карманов рук, — отвык я от всего, отбился». Но оглядывать отцовский двор было приятно, — приятно узнавать, вспоминать забытое. Однако вот этой яблоньки за заборчиком Константин Павлович не помнил. Может, без него уже посадила сестра? Ну конечно, без него. Сколько лет яблоньке и сколько его здесь не было… Константин Павлович подошел к заборчику и наклонил ветку. Удивился — что за черт? Среди пыльной листвы синели и розовели крохотные бутончики будущих соцветий. Это на осень-то глядя!
— Сестра! — громко, с удовольствием в своем доме закричал Константин Павлович. — Сестра, что это у вас с яблоней-то? Никак, цвести собирается?
Дарья, деятельная сегодня с ранней поры, совсем потерявшая голову от хлопот, выглянула в окно.
— Да господь ее знает, — ласково ответила она, когда Константин Павлович повторил вопрос. — Мы уж совсем рубить ее собирались, а она — гляди-ка!
— Странно.
— Ну иди, иди в избу-то, — позвала сестра.
Константин Павлович усмехнулся: «Радешенька…» И точно — Дарья настолько обрадовалась гостю, что не знала, куда его и посадить. Она и угодить старалась, и угостить так, чтобы было не хуже, чем у людей, и все хлопотала и сбивалась с ног, — в конце концов Константину Павловичу стало даже совестно, и он, как мог, умерил пыл сестры. Еще вчера, до бани, принимая брата с дороги, Дарья к слову ввернула, что пусть он не сомневается, что дом этот его, Константина Павловича, и она все время знала это и, как могла, сберегала оставшееся после отца-матери добро; пусть уж не обессудит, если она где и недоглядела: известное дело — баба, да и время идет, время косит. Константин Павлович вновь замахал на нее руками и даже пристыдил: какие она счеты вздумала сводить? Но Дарья настояла на своем и, пока не рассказала обо всем, до тех пор не успокоилась.
Расстроенный Константин Павлович не знал, куда и глаза девать. Мыслимое ли дело, сколько лет его не было! Он скитался незнамо где, жил как хотел и годами даже подумать забывал, что где-то остался у него родной человек, а вот сестра, знать, думала и помнила о нем все эти годы, помнила и тянула суровую колхозную лямку, пережила, как он слыхал, неудачное замужество, ставила на ноги детей и пуще глаза берегла отцовский последний завет, будто старик, умирая, знал, что придет время и сын его Костюха вернется на родную землю, в родительский дом, завещанный ему, как единственному мужику в семье.
Дарья обстоятельно докладывала, что собиралась в этом году подновить отцовский покосившийся домишко и, грешным делом, с этой целью пустила постояльца на квартиру, парнишку-комбайнера из бывшей МТС, — все мужская рука в хозяйстве, где пособит, где достанет что. Она рассказывала, будто отчет давала настоящему, наконец-то объявившемуся хозяину, и Константин Павлович, чувствуя себя в душе немыслимо скверно, тут же решил, что перво-наперво дом он передаст сестре, это ее дом, она его хозяйка, а не он, шатун по белому свету. Потом — и к дому даст чего-нибудь, ну, денег там, еще чего… Словом, Константин Павлович готов был провалиться сквозь землю, только бы хоть чем-нибудь загладить свою долголетнюю вину перед сестрой.