После целого дня работы Константин Павлович устал, но усталость была приятна ему, и, откладывая краски, он полюбовался тем, что сделано. Инвалид, очень похожий на Серьгу, когда тот купался на речке возле станции, стоял на берегу (каком берегу, Константин Павлович еще не решил, но в мыслях рисовалось что-то просторное, чтоб больше было воздуха и солнца, больше неба)… инвалид стоял и удивительно легким движением прикрывал от солнечного блеска глаза ладонью единственной руки. Константин Павлович был очень доволен, что ему удался этот простой и неискусственный жест — рукой от солнца. Человек стоял как живой. Безмятежный такой и очень человеческий получился жест! Конечно, нужно будет еще продумать композицию, понадобятся детали и фигуры, понадобятся дни огромного напряжения, чтобы наполнить картину задуманной тонкой игрой света и воздуха, но Константину Павловичу было приятно сознание предстоящих трудностей, потому что он чувствовал в себе силы сделать все так, как ему представлялось.
Да, правильно он поступил, что уехал в родные места. И ведь что интересно — как-то неожиданно возникло у него это решение, словно в самой его крови вдруг заговорила скрытая и неодолимая власть отцовской земли. Нет, эти недели и месяцы в деревне не пройдут для него зря. Он напишет картину — и хорошую, сильную картину! — приедет в Москву с радостным чувством победителя. Приедет он в самое сезонное время — зима, ранние огни в огромных витринах, морозный снег. И — выставки, концерты. Хорошо!
Усталый и довольный, Константин Павлович постоял у начатого холста, смахнул несколько крохотных лепестков и, вытирая руки, медленно пошел к калитке, где, как ему показалось, остановилась машина. Он подумал, что хорошо, если бы сейчас вдруг пришел Борис Евсеевич. Можно было бы душевно поговорить об искусстве, о том, что искусство — это не только талант, но и труд, каторжный труд, самоотречение и сосредоточенность. Именно после сегодняшнего дня Константин Павлович готов был говорить об этом с охотой и усталым азартом.
На дороге против дома, точно, стоял грузовик — знакомая трехтонка. Но Бориса Евсеевича не было. Когда Константин Павлович подошел к калитке, то увидел Таньку, растрепанную, стремительно выскочившую из кабины. Шофер в тельняшке и в лихой кепочке сунулся было следом за ней: «Танечка, да ты чего?» — но она не дала ему и на землю студить, а задержав на подножке, вдруг со всего размаху влепила пощечину, потом еще и еще, и била бы все злее и злее, если бы шофер не попятился и не закрылся в кабинке. Танька рванула дверцу, но машина тронулась и, подымая пыль, бесшабашно понеслась по улице, скрылась…
Танька все еще стояла у дороги и, сжав кулачки, никак не могла унять возбуждение. Константин Павлович с удивлением смотрел на ее пепельно-смуглое злое лицо.
— Танюша, — решился наконец окликнуть, — боже мой, что с вами?
Она вздрогнула, бросила на него мрачнейший взгляд сощуренных глаз.
— Сволочь! — проговорила она, оглядываясь туда, где скрылась машина. — Ишь… Думает, если я… так… Теперь будет знать!
После так хорошо проведенного дня Константину Павловичу весь случай с Танькой казался очень занятным.
— Да перестаньте, Танюша, — ласково уговаривал он девушку. — Зайдемте лучше ко мне, я хочу показать вам одну вещицу. Идемте, идемте, не бойтесь. Что за глупости!
Он был добр сегодня, и мысль поразить и осчастливить Таньку возникла у него только что. Она потупилась, неуловимо быстро и привычно начертила пальцем ноги какой-то вензель на пыли и согласилась. Проходя через дворик, она увидела под яблоней начатый холст и задержалась, но он потащил ее, не давая остановиться.
— Идемте, идемте. Это после.
В доме было не прибрано, — сестра рано утром ушла на работу. Константин Павлович, уверенно хозяйничая, усадил девушку, извинился за беспорядок. Танька сидела тихо, настороженно. Он достал из ящика акварельный рисунок Вишенки, посмотрел еще раз сам и с загадочной и торжествующей улыбкой протянул Таньке.
— Возьмите, возьмите.
Она взяла недоверчиво. Сначала она нахмурилась, как бы приглядываясь и пытаясь разобрать, что нарисовано, — но это было очень недолго. Внезапно лицо ее смягчилось, дрогнули и опустились ресницы.
— Ой… мама! — прошептала она и, зажмурив глаза, прижала портретик к груди.
— Это вам, Танюша, — сказал Константин Павлович.
— Спасибо. — Влажными сияющими глазами она посмотрела на портретик, опять прижала его и поднялась. — Извините, я пойду. — И ушла, бережно унося подарок.
На художника она так и не взглянула. Константин Павлович кашлянул, потер горло, — он был растроган.
Выйдя из дома, он долго бесцельно стоял на пороге. Стоял, посматривал в вечереющее небо, покачивался. Потом нехотя подошел к картине и со стороны, как на чужую, смотрел, не вынимая из карманов рук. «М-да, над композицией надо думать. Думать». Взял карандаш и попробовал обозначить, где что расположится. Тут вот берег, тут речной плес. За рекой поле, огромное пространство, где плавится, перекипает знойный день. «Может, облако? Да нет, все не то. Тесно, очень сужено. И вообще…» Но он вовремя удержал себя, подумав, что недовольство его, видимо, от усталости. Не нужно горячиться, решение, такое, как нужно, придет со временем.
Он подошел к калитке и загляделся на улицу. Солнце уже село, гасла заря. В деревне было пусто. Константин Павлович так и простоял бы один до звезд, до темноты, но, к счастью, увидел проходившего неподалеку Бориса Евсеевича и окликнул; обрадовался, затянул в гости.
В тот вечер Борис Евсеевич засиделся допоздна, — за разговорами не заметили, как и время ушло. Прощаясь, учитель сказал, что на днях они старой, уже сколотившейся компанией собираются на рыбалку, на всю ночь. Не хочет ли Константин Павлович?
— Да конечно же, товарищи! — обрадовался Константин Павлович. — С удовольствием!
— Тогда готовьтесь. Одежонку подберите, подстелить что-нибудь… Да вам тетка Дарья все сама устроит. Дело ей знакомое.
Сестра и в самом деле проявила в сборах на рыбалку удивительную осведомленность. К тому времени, когда за ним заехали Борис Евсеевич, Серьга и Корней Иванович, в сенцах были припасены сбитые кирзовые сапоги; старые, заскорузлые, из какой-то с трудом гнущейся материи штаны и пиджак, тоже, видимо, не раз побывавший под проливным дождем. Константин Павлович тут же, в сенцах, при лампе, быстро переоделся. Необычный костюм сидел на нем коробом, но он прибил, осадил его, где надо, руками, и ему было приятно убедиться, что теперь он ничем не отличается от остальных.
Непривычно шагая и все оглядывая себя, он вышел к ожидавшей подводе. Было темно, только на западе в разрывах облаков чуть рдела заря. Разглядеть, кто сидит в телеге, было невозможно, но два огонька самокруток светились явственно, — это ждали Серьга и Корней Иванович. Лошаденка в ожидании осела на заднюю ногу и задремала.
Рассаживались шумно и бестолково, — Константин Павлович переменил, однако, места четыре. Наконец уселись. У Корнея Ивановича сквозь прутья грядушки торчала деревяшка.
— Смотри, за столб бы нам не зацепиться, — произнес Серьга, видимо, каждый раз повторявшуюся шутку, разбирая вожжи.
— Трогай, балабон, — густым голосом сказал Корней Иванович.
Серьга погонял не шибко, и ехать было покойно. Медленно догорала заря, но еще долго светлело в закатной стороне, и когда подвода выехала к реке, то Константин Павлович, покачиваясь в телеге, смотрел и не мог насмотреться, как блестели вдали перекаты и повороты реки. Низко над головой пролетали какие-то запоздалые птахи, лошадь шла шагом, трава была высока и хлестала по ногам. Положив руки на грядушку, Константин Павлович смотрел на реку, слушал, как глухо и тупо постукивают ступицы колес, и с удовольствием вдыхал мужицкий запах упряжи, дегтя и ночной сырости. «Вот, — думал он, — поселиться здесь хотя бы на год, на два. Ей-богу, можно написать такую вещь, что ахнут! Ведь как многого мы там не замечаем, не знаем, а если и знали что когда-то, то как быстро все забывается. Нет, не надо, не надо забывать, не надо отставать!»