— Берзер? Берзер — чудный старик. Но что тебе сказала Софья Эдуардовна?
С усилием приподнявшись, Борис Николаевич несколько мгновений смотрел на широко распахнутую форточку.
— Может, прикрыть ее маленько?.. Сделай одолжение. — Снова лег, подоткнул с боков плед. — А что она скажет? Сердчишко что-то ее насторожило. Да я и сам замечаю… Твой Берзер ничего не говорил?
— М-м… видишь ли, старик, греха таить не буду — прослеживается у тебя небольшое недомогание. Нервишки, перебои — всякая такая бяка. Но это не смертельно.
— Ну и слава богу! Вот так ты и Тамаре скажи, если спросит.
— А что ты свои лыжи забросил? В лесу сейчас, на хвое — разлюбезное дело. И я бы с вами. У меня сейчас, кажется, настоящее предынфарктное состояние.
— Насчет лыж Том командует. Все вопросы и предложения к ней. У нас сейчас железная диктатура. Видишь — лежу, не шевелюсь.
— Плюнь, шевелись. Это тебя Софья Эдуардовна закатала? Узнаю специалиста со стажем. — Он взял со столика несколько рецептов и небрежно просмотрел. — Тоже прописала? Выбрось. Ни к чему.
— Не вздумай этого сказать Тамаре.
— Что это ты такое толстенное штудируешь в своем уюте? — Зиновий, отложив рецепты, взял в руки Библию и чуть не выронил, — не рассчитал тяжести. — Ого! Чувствуется… Но что это? — Он раскрыл и удивился, завистливо покачал головой: — Достал все-таки?
— Занятная книженция, слушай! И — настраивает, знаешь. Я тут для себя целые Америки открываю, честное слово!
Перелистывая страницы, Зиновий щурился и говорил в своей привычной иронической манере:
— Припадок философствования? Так сказать, прекрасный миг озарения? Момент познания истины?
— Не греши, еретик, не кощунствуй. — Борис Николаевич жестом попросил книгу в руки. — Теперь я, кстати, точно узнал, что это ваши Христа распяли. Ваши!
— Да, да, великое открытие, старик! — согласился Зиновий, отдавая книгу. — Что сам Христос существовал — этого еще не доказано, но что распяли его евреи — в этом уверены все.
— Ты подожди, там есть роскошные места. — Борис Николаевич торопливо полистал книгу, отыскивая запомнившееся место. Нашел, заложил пальцем. — Вот, слушай. Разве не здорово? «Кто наблюдает ветер, тому не сеять, и кто смотрит на облака, тому не жать…» А? Или вот еще. «Сердце мудрых — в доме плача, а сердце глупых — в доме веселия». Дескать, веселись, веселись, человече, поумнеешь — думать станешь. «В доме плача…» Это же об основном, Зяма, — что человек должен быть постоянно недовольным собой. «При печали лица сердце делается лучше». Вот — тоже написано. Недовольство — стимул совершенства. Понимаешь?
— Так что ты хочешь? — говорил Зиновий, расхаживая по комнате и трогая в задумчивости свой внушительный нос. — Тысячелетие… даже два тысячелетия живет и не может исчезнуть эта, с позволения сказать, идеология…
— Великолепный охмуреж! И ведь здорово придумано. Но мне сегодня вот что не дает покоя. Слушай, Зям, вот кромсаете вы где-то в своих анналах какого-нибудь усопшего, а он лежит, молчит, и ничто, ничто в нем не протестует. Хоть бы пикнуло, дернулось, возмутилось! А?.. Но ведь он жил, он же любил, бегал, хохотал. Куда все подевалось? Неужели в пыль, в воздух, в ничто? Было и вдруг не стало, — а?
Умудренно склонив голову, Зиновий неторопливо протирал очки и подслеповато моргал беспомощными обезоруженными глазами.
— Нет, Зямчик, что ни говори, а все-таки смерть — великое таинство. Загадка Бытия. Я это с большой буквы называю.
— Да я понимаю, что не с малой, — отозвался Зиновий. Едва он вздел очки на место, на его худом носатом лице вновь установилась привычная ироническая усмешка.
— Куда, ну куда, в самом деле, девается человек? — увлеченно продолжал Борис Николаевич, усаживаясь в постели и поджимая укрытые пледом коленки. — Вот тот же Маяковский, тот же Хемингуэй. Или Есенин, скажем. Неужели ушли они — и нет их, растворились без остатка? Прах и в прах вернулись? Ведь не укладывается же в разум! А может быть, бредут они где-нибудь сейчас легким неслышным шагом и чуть-чуть пылят? А? Плывут так, знаешь, на каких-то далеких, далеких дорогах? Не может же человек уйти и раствориться, будто его и не было!.. Я почему-то все время вижу, как идет не торопясь усталый Хемингуэй, думает, чуть шаркает ногами и — пыль, пыль, пыльца из-под подошв. Еле так заметная… И так он будет брести и брести, не исчезая насовсем… А?..
— Утешение самоубийц! — с досадой заявил Зиновий. Он мимоходом взял и снова бросил на столик книгу.
— Ты думаешь — самоутешение? — спросил Борис Николаевич.
— Бесспорно! — отрезал Зиновий. — Тут, тут надо как следует устраиваться! Там, — он неопределенно показал куда-то вверх, — там ничего не будет. Ни-че-го!
— Э, Зямчик, кто заглядывал!
— Слушай, — возмутился Зиновий, — ты бросай эту поповщину! Противно же слушать!
— Противно… Но ведь смотри, что получается. Ты никогда не обращал внимания, что на шаг на этот… ну, чтобы, значит, сразу… без всего… на этот шаг, как правило, решаются умные и мужественные люди? Ты прочитай предсмертные письма Цвейга. Ты прочитай… А тот же Маяковский? Хемингуэй? Нет, Зям, эти люди любили жизнь. И уж чем-чем, а трусами не были. И вдруг — бац! Конец. Все.
— Но почему ты, черт тебя дери, не допускаешь мысли, что эти люди способны на ошибки? Вот тебе и пример. И — объяснение их дурацким — я в этом убежден! — поступкам.
Борис Николаевич с сомнением покачал головой:
— Дурацким… Слишком просто. Слишком это просто, Зям! А может быть, это мудрость, прозрение? А? Знаешь, слишком мы все какие-то непосвященные. Все наши заботы о том, что вокруг нас, об обыденном, повседневном…
— Не хочу быть пророком, — сердито перебил его Зиновий, — но придет время, и все мы — и ты, и я, грешный, — все мы убедимся на собственном примере, что высшая мудрость во всем этом — самая простейшая: тебе положено жить, ты и живи! И все на свете, в том числе и медицина, только помогает этому, чем только может.
— А, опять ты о своем! И никак, никак ты не хочешь понять меня! Ну почему ты не можешь допустить такое? Смотри: а вдруг на всех на них снизошло эдакое гениальное озарение и они увидели, что там, впереди, еще большая и долгая дорога, может быть даже бесконечная, и они просто, так сказать, прикрыли за собою дверь, чтобы оставить то, что надоело, обрыдло, измучило? А? И сделали это легко-легко, без всяких там угрызений и мучений…
— …и разнесли себе вдребезги башку, мозг, этот чудеснейший, неповторимый и необъяснимый аппарат, за который, кстати, их любил, ценил… обожествлял весь мир? — вскричал Зиновий и раздраженно — тычком в переносицу — поправил очки. — А, да что с тобой говорить, с идиотом!
— В общем-то… и это правильно, конечно, — не сразу согласился Борис Николаевич. — В том-то и сложность, милый Зям. В том-то и сложность.
— Чего, чего сложность? — с дружеским укором напустился на него Зиновий. — Что ты забрал себе в башку, чудак? Что за припадки мировой скорби?.. Ну? Философ?
— Видишь ли, в наше время смешно, конечно, предполагать, что кто-нибудь всерьез верит в существование бородатого мужика на небе. Будда, Христос, Магомет… Все это лабуда. Какая-то оголтелая религиозность. Но что-то слишком многого мы пока не в состоянии объяснить! Слишком многого!
Как чуткий, терпеливый доктор, Зиновий сдвинул простыни и плед и опустился на краешек дивана.
— Ну что, что, дурная голова, ты не в состоянии объяснить?
— Как — что? Мало ли…
— Да что, что конкретно?
— Конкретно? Ну хотя бы сны. Смотри — я никогда, ни разу в жизни не был на охоте, не убивал и воробья. А во сне я держал подстреленную птицу, еще теплую, и я до сих пор чувствую, как у нее трепетало сердце. Ну… как это? Что?.. А взять предчувствия. Зеркало треснуло, сломался гребень. Да мало ли! Вот умирает человек, и в тот момент, когда душа его, как говорится, отлетает, где-то за тысячу и больше километров вдруг дрогнет сердце у матери, сестры, любимого человека. Какая сила, что дает такой намек, сигнал? А может быть, как раз душа-то улетевшая и прилетала попрощаться?.. Необъяснимо это все пока. Необъяснимо…