— Пять минут, не больше, — предупредила Марина, помогая ему встать из кресла и убирая в угол костыли.
Когда-то тоже горнолыжница, теперь же постоянный врач в команде, Марина не позволяла ему впасть в отчаяние и, как могла, поддерживала его уверенность в месяцы унылого безделья. После большого, затянувшегося перерыва они едва дождались первых зимних стартов. Марина уверяла, что подготовлен он ничуть не хуже, чем прежде, перед Стратофаной. Но разве и тогда он был достаточно подготовлен? К тому же из головы Седого не выходило предупреждение австрийца о боязни тонувшего к воде… И вот, находясь как будто в превосходной форме, Седой тогда безнадежно проиграл и спуск, и слалом, и многоборье. Марина позаботилась, чтобы неудачи не слишком обескуражили Седого, вместе с командой они отправились на новые соревнования и — снова поражение. И так пошло из года в год. Марина растерялась. Но, кажется, она вовремя догадалась, что происходит с лыжником, подбитым словно птица влёт, и первой поддалась благоразумию: зачем ломать натуру, для чего? Да и молодость, лучшая пора для спорта, слава богу, уже за плечами. Хватит… Седой остался в одиночестве. Даже травмированный, познавший страх на головокружительном смертельном вираже, он все еще надеялся на что-то и, преодолевая неудачи, не оставлял тяжелых, изнурительных тренировок.
Вадим Сергеевич спросил:
— Мы с тобой давно не виделись, Сережа. Как у тебя… как жил, живешь? И вообще…
— А, что рассказывать!.. — Седой уставился на кончики своих ботинок. — Слушай, как это у вас в медицине называется: раздвоение души? Во мне сейчас постоянно сидит какой-то настырный дьяволенок. Ты знаешь, сколько он портит мне крови! Стоит только выкатиться на старт, как он тут же начинает шипеть: скинь, тормозни, не будь ослом! Он считает, что это он настоящий лыжник и слушайся я его, все было бы давно о’кей! Дипломат, черт подери, как наш Купчишка! И я ему постоянно сую в рожу, затыкаю ему пасть: молчи, заткнись, пошел к черту!
— И… удается? — спросил Вадим Сергеевич, деликатно стараясь не показать особенного интереса, — все эти годы, сколько приходилось наблюдать, он не узнавал Седого.
— Когда как, — признался Седой. — Но сил на него уходит — ужас! Честное слово! Из-за него меня хронически стало не хватать до финиша. Хронически! Или это трассы стали длиннее? Минуту, полторы я еще держусь, а там… А главное — ты понимаешь? — главное: у меня сейчас какое-то гениальное прозрение. Честно, честно! Я вижу, чувствую, знаю, как я должен идти трассу. Этого самого опыта, которого так не хватало, — у меня его сейчас хоть отбавляй! Господи, говорю, если бы мне его тогда, — понимаешь? Да я бы, кажется, самому австрийцу на одной ноге накатил!
Вадим Сергеевич улыбнулся:
— Если бы молодость знала, если бы старость могла?
— Именно! И знаешь — эту красивую величественную старость — черт бы ее побрал — я почему-то представляю себе в образе одной… ну, скажем, знакомой. Омерзительная маска с похотливыми губищами, такими — знаешь! — намалеванными, жирными. Тьфу… Ты не поверишь, но мне теперь кажется, что эта поганая бабища висит у меня за плечами, как рюкзак, и жмет, давит к земле. Что это, по-твоему, окончательный финиш? Лыжи за печку и на пенсию? Неужели мне от нее теперь ни разу не убежать?
Вадим Сергеевич долго и раздумчиво почесывал бровь, но решаясь взглянуть в блестевшие глаза своего взволнованного собеседника.
— Сережа, — медленно проговорил он наконец, — будь моя воля, я бы тебя завтра на старт не допустил. Не обижайся, но тебе нельзя… тебе опасно выступать. Да и вообще… Ведь ты, кажется, уже давно даже в десятку не входишь?
— Даже из второй группы хочешь вытурить? Дескать, заваливайся на перину и жуй манную кашку? Хватит с меня манной кашки! Еще зубы не все потеряны!..
Он был обижен, оскорблен. Откуда-то свалился журналист, в подпитии, веселенький, с лоснящимся лицом, и помешал — засуетился, затараторил, сердечно заглядывая обоим в глаза.
— А мы тут компашку склеили. Мировые, знаете ли, парни! Честное слово. Не слышали — балдежная песня: «У лошади была грудная жаба»…
Седой, все еще бледный от обиды, отворотился и через плечо кивнул хирургу:
— Ну, я дошел.
Сережа, постарайся хотя бы выспаться как следует. Слышишь? Подмораживает. Я представляю, какой будет завтра склон.
Оба, хирург и журналист, молча проводили его удалявшуюся фигуру. В последний раз проплыла и скрылась в клубах морозного пара из дверей скульптурная седая голова. Вадим Сергеевич увидел, как из толчеи танцующих выбралась Марина и побежала к выходу.
Журналиста распирали впечатления, и его пугало вечернее одиночество. Когда они вышли из клуба, он молча тащился следом за товарищем, но едва впереди показались домики базы, напомнил:
— У нас бутылка.
Хирург неожиданно ответил согласием, и журналист признательно оживился.
— Ты знаешь, — увлеченно заговорил он, забегая вперед, — у них тут свой особый мир. Свой фольклор, свои песни. Свои герои — да, да! О твоем Максимове рассказывают целые легенды. Хоть он и псих, но, кажется, действительно любопытный экземпляр.
Сумрачно шагая в темноте, Вадим Сергеевич пожал плечами:
— Обыкновенный человек, по-моему.
Не обращая внимания на нелюдимость товарища, журналист снова забежал вперед, придержал его и, секретничая, возбужденно приподнялся на цыпочки.
— А очки? А шапочка австрийца? А вот уже многолетнее желание найти себя после падения и выиграть хоть какие-нибудь соревнования? Это же сюжет, старик! Сюжетище! И и все это вижу, вижу! Понимаешь? Чувствую! Мир настоящих мужчин. Как в старые рыцарские времена. А? Представляешь, один летит и бьется, на его место тотчас заступает другой, третий. И так без конца. Молодость! Смелость! Мужество!
— Да, — подавляя зевок, согласился Вадим Сергеевич, — но не забывай, что жизнь в спорте очень коротка. Каких-нибудь десяток лет. Только наберется парнишка опыта, а сил уже не остается.
— Тогда тем более. Понимаешь — тем более! Как вечный бой за молодость. И тут, старик, — ты этого не понимаешь, не чувствуешь!.. — тут же, кроме всего, еще трагедий навалом. Трусы. Покалеченные. И герои, которым на все наплевать. А? Нет, это писать надо, писать!
Сбивая снег с ботинок, Вадим Сергеевич поднялся на крыльцо. Его нисколько не трогала горячность собеседника. В узком коридорчике журналист невольно замолк: за тонкой фанерной стенкой бренчала гитара.
— Вадим! — шепотом позвал восхищенный журналист. — Чувствуешь? Это же поэзия! Романтика!
Задержавшись на крыльце, Вадим Сергеевич прислушался, но не к песне. Он узнал усталые голоса Марины и Седого.
— …Все это можно было бы высказать и наедине. Зачем устраивать семейные скандалы?
— Прости, Сережа, но я так измучилась!
— Да, — вздохнул Седой, — все измучились, и только мне одному сплошной праздник!
— Ну, не ехидничай, пожалуйста. Просто я немного сорвалась… Как у тебя сегодня ноги? Давай-ка помассируем. Легонький массаж не повредит… Мне, кстати, предлагают купить кофточку. Французская. Очень милая и не так уж дорого. Ты не против?
— Опять Купец открыл свои лабазы?
— Плюнь. Какое тебе дело?
Вадим Сергеевич вломился в свою комнату и, пошарив по стене, щелкнул выключателем. Лампочка висела на длинном шнуре. Журналист проворно сунулся к рюкзаку и стал рыться.
— Стакан есть? — спросил он, доставая бутылку.
Стакан стоял на подоконнике. Вадим Сергеевич понюхал его, затем налил из графина воды, поболтал и выплеснул за порог. Журналист прислушался к тому, что делается в соседней комнате. Оттуда доносилось короткое звяканье железа по железу, и Вадим Сергеевич пояснил, что кто-то из спортсменов оттачивает напильником металлическую окантовку лыж.
— Может, пригласим кого? — предложил журналист, указывая на бутылку.
— Перестань. Ребята на режиме.
— По глоточку-то! Это же не футбол, не бокс. С горочки на лыжах.