— Красильников? — Большое, когда-то очень красивое лицо женщины нахмурилось, она все еще пыталась получше разглядеть неожиданного гостя. — Ну и что, что Красильников? Хотя постойте… Красильников… Черемхово, да? Боже мой, так что же вы стоите? — закричала она так, что во всей квартире за дверями обозначилось радостное движение. Глаза ее загорелись, она схватила его за рукав. — Что же вы стоите тут? Олег, Олег… да подымись, злыдень, посмотри, кто приехал?
И с этой минуты началось. Нет, Пашка правильно рассказывал о своей Розе: какой она была такой оставалась и теперь. В поднявшейся суматохе Красильников совсем перестал сознавать, что с ним происходит. Он чувствовал какое-то приятное бесконечное кружение, — кружилась и плыла голова, и хорошо было на сердце. Появлялись из коридора все новые люди, застенчивые, но любопытные, с остренькими глазками, его знакомили с ними, и оказывалось, что люди эти знают, слыхали о нем и с приятностью сообщали ему об этом. Роза тем временем изменилась неузнаваемо. Она носилась, хлопотала в чем-то ярком, праздничном, переливающемся, и, наблюдая ее радостное старание, Красильников ощущал неловкость, что очень уж долгожданным, очень приятным объявился он гостем. Непривычно было, сильно не по себе. Значит, соображал он, постепенно обвыкаясь, письма его и остальное становились известны всей квартире, все здесь читалось и обсуждалось вместе — и вот результат.
Олега, Пашкиного сына, ему хотелось разглядеть получше, посадить рядом, обнять и заговорить, — с этим намерением он и ехал. Однако парень сначала вылез заспанный, косматый, с голой худой шеей, не Пашкиной богатырской стати, потом помелькал где-то в сторонке, не очень настойчиво интересуясь гостем, а когда подошло время садиться за стол, чтобы, наконец-то утихомирившись, разглядеть друг друга как следует, чокнуться, посмотреть глаза в глаза, оказалось, что его уже и след простыл, — убежал как пояснила мать, на репетицию. Красильников очень этому огорчился, но вид? не подал. Ладно, потом повидаемся, потом поговорим. А разговор он планировал долгий и важный: Пашка, когда уж обмирал и знал, что не жилец на свете, бормотал, шептал затихающими губами одно лишь сынишкино ласковое имя. Слышал это только он, Красильников, и берег для будущей встречи, — даже в письмах не писал.
За стол уселись тесно, семейно, но многих, с кем его недавно знакомили, Красильников здесь не нашел. Видимо, только эти были Розе самой надежной подмогой в ее нелегкой вдовьей жизни. Красильников узнал старушку, проплывшую тенью мимо него в коридоре, — она сменила заношенный салоп на что-то простенькое и немаркое и сидела за столом тихо, стесняясь дотянуться до тарелок и вазочек, близко придвинутых к главному гостю. Сердитый мужчина, открывший Красильникову дверь, был в хорошей пиджачной паре и галстуке-бабочкой. У него, когда он бывал расположен к человеку, оказывался актерский раскатистый голос и мягкие округлые движения, — как потом выяснилось, работал он администратором здешней филармонии. Роза, едва заявился принаряженный администратор, так и представила его Красильникову:
— Это же дядя Леня. Я писала вам. Да и Павел, конечно, рассказывал.
Да, о дяде Лене Красильников и слышал, и знал по письмам: многолетний добровольный опекун Розы, терпеливо помогавший ей с самых давних лет. И вообще во всей этой перенаселенной квартире чувствовалось давным-давно сложившееся незлобивое братство одиночек, посильно облегчающих другу другу жизнь.
Пока дядя Леня бережно, будто священнодействуя, проходился остуженной в холодильнике бутылкой по приготовленным рюмкам, Красильников соображал, как лучше спросить о том, что так и вертелось на языке. Сначала, в первой суматохе появления и узнаваний, он забыл о Семене, да и не до расспросов было, но вот миновало время знакомств, образовалась и застолица, а о Семене все не поминали, будто такого совсем не было на свете. Но ведь он здесь, и Роза как-то написала об этом, — Семен сразу же после госпиталя направился сюда. Красильников догадывался, что здесь какой-то дружный сговор, одна всеобщая неприязнь, и все же не утерпел: когда дядя Леня, приятно осклабясь и не сводя с дорогого гостя влажных воловьих глаз, бережно вознес и приблизил к нетерпеливым губам переполненную рюмку, Красильников спросил:
— А Семен-то что? Молчат и молчат!
И сразу понял, что догадывался правильно, — вопрос прозвучал не к месту. Старушка, тащившая что-то к себе с далекого блюда, вдруг капнула на скатерть и чуть не уронила, а дядя Леня расстроился до такой степени, что поставил рюмку обратно, хотя и чувствовал уже во рту морозный обжигающий вкус пролившейся через край влаги.
Впрочем, ничего не договоренного сегодня быть не могло, и Красильников, начиная хмелеть, потребовал немедленных объяснений. Он сознавал свое право спрашивать, потому что всегда чувствовал себя ответственным за семью погибшего друга, и это его право признали все, кто сидел за столом, и не стали таиться. Оказалось, что Семен попервоначалу заходил и помогал, — был человеком, но вот стал подрастать Олежка и всеми в квартире овладело беспокойство. Дядя Леня несколько раз предлагал парню место в хорошем, приличном оркестре, однако переборол незаметно установившийся авторитет Семена, и Олег оставался у него, ударником в дрянном ресторанном оркестрике, где откровенная погоня за халтурой, ночная угарная жизнь грозили, по словам дяди Лени, сделать из молодого человека отменного сукина сына. Тут только Красильников узнал впервые, что Семен никакой не инженер, о чем мечтал на фронте, он и не думал учиться, а просто-напросто трубач в гремучем ресторанном ансамблике, немолодой уже, изрядно облысевший, чуть хромающий от памятной фронтовой раны трубач.
— С ума сошел, старый черт! — изумлялся подвыпивший Красильников и готов был отыскать Семена немедленно, отчитать его как следует, пристыдить, — все по неписаным правам былого фронтового содружества. И все, кто сидели за столом, оказывается, как раз этого и ждали от него, — они сильно надеялись на его авторитет. Хмелея все больше, Красильников проникался уверенностью, что его приезд очень кстати, он правильно сделал, что приехал не в день начала путевки, а за три дня, будто знал, какая тут в нем необходимость. Вот за эти три дня он и наведет порядок.
— Ну Семка, ну Семка! — приговаривал он и не мог взять в толк, как это из дивизионного разведчика, которого он знавал в жестокую, трудную пору, получился вдруг — смешно сказать! — трубач в ресторане. В черемховском ресторанчике тоже гремит что-то до поздней ночи, однако хорош бы он был, Красильников, играя там на трубе!
Дядя Леня умело менял бутылки на столе. Его породистое актерское лицо побагровело, а увлажнившиеся глаза почечного больного любовно взирали на бодрившегося Красильникова. Разговор о сдуревшем вконец Семене потянул воспоминания о Пашке, и Красильников испытывал желание говорить о нем долго, подробно, вспоминая такое, что никому из сидевших и неведомо. Он всегда любил Пашку, а сейчас — особенно, и ему хотелось сказать об этом. Он чувствовал, что все, что он скажет о Пашке, здесь будет дорого и свято. Память о Пашке, как он уже догадался, здесь не пропала.
Отодвигая от него грязную посуду и собирая ее стопкой, нарядная, но почему-то притихшая Роза проговорила:
— Господи, неужели еще раз случится эта проклятая война!
Красильников вскинулся и горячо запротестовал. Ему и в самом деле не представлялось, что вдруг снова побегут в атаку парнишки с худенькими шеями; побегут в станут тыкаться и застывать на белом поле серыми безымянными бугорками в своих исхлестанных пургой шинельках. Сейчас это казалось ему нелепым и страшным, но багровый дядя Леня зловеще покивал своим щекастым набрякшим лицом:
— Много пушек. Слишком много пушек и всякого дерьма накопилось на земле. На стиральные машины их не переделаешь.
— Но пахали же после войны на танках! — возразила Роза.
— Так — после войны, а не до! — уточнил дядя Леня и обрюзг, нахохлился еще больше, — совсем утонул в щеках.