Выбрать главу

Тем временем молчать было довольно и следовало что-то отвечать. Но сильно расстроил его Пашкин сын, — лучше бы он не засиживался тут, не дожидался неизвестно для чего ни часа позднего, ни подлого, скандального вопроса. Что сказать ему, ответить, что породят в этих юных безмятежных лбах принаряженных парней его слова о страшном, леденящем миге загремевшей, начавшейся уже атаки?

— Там, дружок, когда подниматься надо, что хочешь закричишь, — с укоризной терпеливого человека выговорил Красильников парню, решив не затевать ненужного скандала. — Это, брат, похлеще, чем звуковой барьер преодолеть. Точно говорю… Между прочим, отца твоего поднимать не приходилось — первым вставал. Такой уж человек был… А у тебя, наверное, даже фотографии его не сохранилось? А?.. Но хоть что-нибудь сохранилось? Или нет?

Обо всем этом Красильников намеревался поговорить с парнем с глазу на глаз, без свидетелей, но, кажется, как раз свидетели-то и стали теперь необходимы, — вот эти люди, с которыми жил, рос, барабанил по вечерам Пашкин многого не понимающий сынишка.

И тут Красильников с удовольствием увидел замешательство. Настоящая ли память о погибшем отце, которая все же сберегалась им, голос ли фронтовика, задевший парня за душу, или прямой взгляд настойчивого гостя, но Олег почувствовал себя неуютно. Однако он не поддался и, упрямо настраиваясь на прежний лад, как-то неуловимо ловко поиграл в воздухе тонкими разболтанными кистями барабанщика.

— Как не сохранилось? — возразил он с пущим вызовом, выдерживая заинтересованный прицельный взгляд Красильникова. — А надпись? Не читали на дверях? Папашкино произведение. С тех давних пор. Мамахен и слышать не хочет, чтоб содрать. Реликвия! Фреска Рублева! Со временем придется в бронзе увековечить.

— Да-а… — протянул Красильников. — Хорошенькое, я гляжу, дело… Ах, драть, драть тебя надо было, поросенок! В свое время, конечно. А ведь не драли, наверное? А?

— Не! — тотчас же весело, теперь уже с явным намерением не давать спуску, откликнулся Олег, и Красильникову стало неловко под его слишком ясным, слишком бессовестным взглядом. — Некому было. Я же незаконнорожденный. Мамашка, как говорят простые советские люди, меня в подоле принесла. А незабвенной памяти папашка…

— Щенок! — не выдержал Красильников и хлопнул по столу, обрывая разглагольствования обнаглевшего мальчишки. Какие говорливые, какие речистые пошли они нынче!..

— Тихо, тихо, — вмешался Семен поднимая голову. — Без скандала.

— Да как он смеет! — расходился Красильников, нисколько не сомневаясь, что все они здесь, пожалуй, против него заодно: и эта девчушка с порочными перепуганными глазенками, и циничный умный саксофонист, и с Пашкиным характером Олег, закусивший теперь удила, а в первую очередь, в самую первую — этот, напротив: Семен.

— Наверное, смеет, — тотчас вступился за своего Семен, все больше забирая право возражать и один на один вести неприятный разговор. — Пожалуй, даже точно можно сказать: смеет. Его право.

— Не смеет! Не имеет права! Никакого права! Слышишь?

Красильникову хотелось поддержки, сою шика, единомышленника, но видел он одни пустые взгляды равнодушных молодых людей, которых если что и волновало сейчас, так лишь назревающий скандал. Один Семен не смотрел ему в глаза, не поднимал головы, но усмехался краешком губ и только и делал, что вращал с ироническим видом фужер с раскисшим окурком. И эта тонкая ухмылка, это сознание собственного авторитета у не обломанных еще жизнью юнцов все больше выводили Красильникова из себя. Понимал, не понимал он, хромой беззубый подонок, что будет с этими ребятишками, попади они вдруг в смертельный переплет в какой-нибудь накрытой огнем воронке!

— Твоя работа? — спросил неожиданно Красильников, отбрасывая всяческую деликатность. — Чего молчишь?

— Зачем — моя? — нисколько не обиделся Семен и даже голову склонил набок, будто целиком поглощенный вращением фужера. — Так уж и моя. Скажешь тоже…

— Гад! — не удержался Красильников. — Ты что делаешь? Ты понимаешь, что творишь? Это же твоя работа. Я по роже твоей поганой вижу… Чего ты рыло воротишь? Сюда смотри!

— Тихо. Тихо, я сказал… — Семен резко отодвинул фужер и поднял побледневшее лицо. — Скандала не нужно. Не в твоих интересах.

— А я говорю: гад! Гад!.. Если бы Пашка был сейчас живой…

— Паш-ка?! — взвился вдруг Семен и, уронив фужер, напряг плечи, вцепился обеими руками в крап стола. — Может быть, ты хочешь, чтобы я сказал, почему он не живой? А? Хочешь?.. Хочешь?..

В прорвавшейся ненависти, нисколько теперь не сдерживаясь, он кричал, лез в самые глаза и будто порывался опрокинуть стол на противника. Красильников, глядя, как дергает и ломает судорога его бешеное лицо, каменел и выпрямлялся с презрением, с брезгливостью, со злостью. Да, это был тот самый человек, которого приходилось когда-то держать на мушке, под прицелом. Нисколько не изменился.

— Сука, — произнес он, поднимаясь из-за стола и не замечая никого вокруг. — Тварь поганая. Мало тебе рожу били. А ну пойдем! Пойдем выйдем… Вставай!

— Ха! Герой! — мстительно расхохотался Семен, показывая все до одной золотые коронки. — Сиди и не рыпайся. Видали таких. Тут тебе не Чухлома твоя, не Черемхово…

Бац!.. Откуда только что взялось? Никогда в жизни Красильников не подозревал, что в состоянии так сильно, так плотно ляпнуть человеку в самое лицо. Какое-то давным-давно забытое помрачение, когда, поднявшись из-за бруствера под пули, человек живет одной лишь подмывающей на крик яростью и старается поскорее пробежать, ворваться, спрыгнуть и — бить, колоть, крушить, — уничтожать, чтоб никогда больше не подниматься, не бежать, не ждать смертельно, что клюнет тебя в сердце наизлет литая хищная пуля.

— Убью! — ревел униженный Семен, опрокинувшийся вместе со стулом. Он барахтался на полу, никак не в состоянии подняться, пока к нему не подскочили и не помогли. И странно, — Красильников даже пожалел, что подбежали и вмешались люди, развели, схватили их за руки. Он не кричал, не рвался, но был готов к любому наскоку и стоял люто, прямо, сверкая и грозя глазами.

Слишком много набежало и сгрудилось возле стола, чтобы произошла и разгорелась обоюдная честная драка. Красильникова еще держали, но он уже пришел в себя и теперь слушал, как бьется где-то в глубине взбаламученного зала до смерти разобиженный трубач, рвется из сочувствующих рук и неистово грозит:

— Он гад! Он гад! Он человека убил… Да, да! Куда вы меня тащите? Пустите, я ему все скажу!

Когда Красильникова повели, он вдруг расслышал: «До свидания!..» — оглянулся и узнал саксофониста, все время так и просидевшего у стола нога на ногу, о рюмочкой в руках. Красильников не ответил, но оглядывался несколько раз, и всякий раз саксофонист подмигивал ему и сочувственно кивал узким умным лицом.

…Из милиции Красильникова отпустили не скоро — за полночь. Усталый дежурный с тяжелыми семейными морщинами на лице распорядился привести задержанного и долго ничего не говорил, раскладывая по ящикам стола накопившиеся за день бумаги. Убрал, очистил стол, положил перед собою руки. Плотная, не по погоде форма сидела на нем с привычной армейской обыденностью.

— За что это ты?

Красильников ответил пристыжено, но без тени раскаяния:

— Да так… Чего теперь?

— Воевали, что ли, вместе? — снова неслужебным голосом поинтересовался дежурный.

— А!.. — сказал Красильников, отворачиваясь. — Делайте скорей, что надо!

— Ладно, ступай, — вздохнул дежурный, с великим облегчением расстегивая тугие пуговки на горле. — Идите, идите… — подтвердил он, с удовольствием потирая натруженную шею. — А вообще-то надолго к нам?

От неожиданности Красильников растерялся и не верил: правда, нет?

— Так вот… — проговорил он, нерешительно поднимаясь. — Можно сказать, ничего еще не видел, а… — и руками развел.