Павел не отрывал от реки глаз. Отсюда, с высоты пригорка, она была видна от берега до берега. Солнце уже зашло, но по поверхности реки еще гулял багровый отсвет облаков. Как бы застывшая в своем могучем устремлении вперед, она казалась откованной из стали.
Ночь уже подкрадывалась с заречной стороны, и тальниковые заросли, темнея, стирали отчетливые очертания берегов. Теперь только стремнина реки блестела тонким разящим клинком. Вот что-то мелькнуло на ее гладкой поверхности, скрылось и опять показалось, уже значительно ниже, — бревно. Где-то оно завтра окажется? Может, утром его увидят Арефьич с ребятами?
Кашлянула и пошевелилась неловко сидевшая позади Анна; Павел пришел в себя.
— Ладно, поехали, — раздраженно сказал он, резким движением плеч освобождаясь от рук Анны. Сестра села на свое место, разобрала вожжи; он лег, закрыл локтем глаза.
Но когда подвода тронулась, Павел не утерпел и поднял голову — реки уже не было видно, телега шибко катилась с пригорка в холодную низинку. Анна торопила лошадь.
«Ну, вот и все».
Открыв глаза, Павел увидел утро — солнечное и веселое. С наслаждением потянулся — давно не спал так славно. В бараке известно, что за постели… Он хотел бойко встать, но с удивлением обнаружил, что не может — в теле была какая-то мягкая, томительная слабость. Не огорчаясь, снова лег: хоть отлежаться за все время.
Сестра держала свою избу в опрятности и чистоте. Над кроватью цветной ситцевый коврик, в углу, где столик, чуть ли не одна на другой налеплены фотографии, открытки, вырезки из журналов. Все это было по-родному знакомо, но давным-давно забыто. Сколько же это времени прошло?..
Вторая кровать в горнице не разобрана, и Павел догадался, что Анна оставила его одного, уведя детей спать в кухню. Сейчас за плотно прикрытой дверью слышались осторожные шаги; тянуло оттуда праздничной, давно не пробованной едой.
Павел задремал, но уснуть не успел. В кухне раздался детский визг, зашикали два приглушенных голоса, отчетливо послышались шлепки. Голос Анны погнал детей на улицу.
В кухне разговаривали, тихо, вполголоса. Павел силился понять — с кем это она?
— А худющий-то, худющий! Одни глаза, одни глаза остались. Уж такой заезженный, уж такой измотанный! Я аж обмерла. Из армии карточку присылал — куда глаже был. Видать, работушка не свой брат. У нас-то все собираются в город — не захочешь… Уж пусть впроголодь когда, да не так… Ведь краше в гроб кладут!
Собеседница сочувственно цокала языком.
— Насовсем приехал или как? Не спрашивала?
— А куда ему, милая Пелагеюшка, теперь деваться? Ни отца, ни матери…
«Ах вон это кто!» — догадался Павел. Ему вдруг страшно захотелось увидеть ее, посмотреть, что же сталось из тонконогой соседской Польки, дочери сурового и прижимистого старика Макара. Самого Макара уже не было в живых — это Павел знал еще из вчерашних рассказов сестры, — а вот Пелагея молодец, не растерялась, одна вела хозяйство. И смотри ты, чуть свет заявилась, первой проведать пришла. Видно, помнит еще, не забыла.
— С работы-то отпустили его? — свистящим шепотом допытывалась Пелагея.
— А на что он им теперь сдался? Уж такой худющий, уж такой…
— Насовсем?
— Насовсем, милая, без возврату.
— Посмотреть бы, хоть глазком одним.
— Спит.
— Я тихо-онько…
Павел услышал возле двери робкие, крадущиеся шаги. Из озорства он закрыл глаза, притворился, что спит. Дверь скрипнула, и Павел почувствовал, что на него смотрят. Он терпел, не разжимал глаз. Смотрели долго, и он уж задрожал ресницами, чтоб открыть глаза и рассмеяться: «Ну, здравствуй, соседка!» — но дверь легонько стукнула и донесся голос из кухни:
— Нос-то как у цыгана.
— Вот, — жаловалась Анна, — как его теперь выхаживать?
— Молока надо. Парного… С медом.
— Шутка сказать! Тут корова, как на грех, бросила доиться…
— У меня есть. Я буду, если что…
Павел, не прислушиваясь к шушуканью женщин, лежал с закрытыми глазами — все хотел представить себе Пелагею: какая она сейчас? Перед уходом в армию, гуляя последний вечер в деревне, он напился пьяным и на вечерках все время танцевал с Полькой. В перерывах между танцами он держал ее за несмелые огрубевшие пальцы и без остановки молол какую-то чепуху. Все, конечно, смотрели на него, все видели и замечали, но не подавали вида. Так уж повелось — пусть последний вечер погуляет. Поздно ночью, провожая Польку, он осмелился и, неумело схватив ее, поцеловал где-то возле уха. Полька испуганно рванулась и убежала — только лязгнула калитка. Он еще долго топтался возле ворот, все ждал — может, выйдет? Не вышла… Вот и все. Может, было и еще что, но теперь уж не помнит. В памяти почему-то особенно отчетливо всплыл только этот неловкий поцелуй, всплыл и до боли напомнил ему о неомраченном юношеском времени, когда все казалось легким и пустяковым, без забот, неудач и болезней.
На улице, за окнами, звенел чей-то пронзительный старческий голосишко:
— А без техники мы что — не артель. Машины есть, а стоят. Значит, надо звать спеца… — что? — специалиста. Да. Иначе все — что? — разбегутся. В колхоз уйдут. Верно…
«Как телега», — усмехнулся Павел, припоминая, у кого в деревне был такой голос. Не помнил. Вот ведь время что делает — уж, кажется, все в этой деревне было исхожено, иссмотрено, а забыл. А ведь знакомый чей-то голос… Ишь расскрипелся!
Незаметно Павел уснул и проснулся поздно, освеженный и окрепший. Окошко в горнице было закрыто от солнца полотенцем, и в комнате царил приятный полусумрак. Сестра чутко стерегла сон больного.
Павел попробовал подняться и поднялся, сел, спустил с кровати худые незнакомые ноги. Слегка кружилась голова. Анна словно поджидала, когда он поднимется; она заглянула в дверь и, увидев его сидящим, вошла.
— A-а, Аня… — улыбнулся он, держась руками за койку.
Анна, стараясь не глядеть на его голенастые ноги и выпирающие из-под ворота рубахи ключицы, улыбчиво кивала:
— На родной-то сторонушке небось слаще… И спишь, и сон видишь… Я уж сегодня и петуха отнесла к соседям, чтоб не кричал.
— Хорошо поспал, Аня, спасибо, — медленно произнес он, чувствуя, что поднялся все-таки зря, надо было лежать; но сейчас ложиться уже не следовало — напугается, захлопочет сестра. Он кое-как оделся и вошел в кухню. Здесь было жарко от натопленной печи и неудержимо солнечно — Павел даже глаза прикрыл.
Анна бросилась к распахнутому окошку.
— И что ж это я? А ну прохватит!
— Да нет, нет, — остановил он. — Чего уж я… Кто это приходил утром?
— Слышал? — живо обернулась Анна. — А уж мы старались…
— Так кто?
— Кто, кто… Пелагея, не знаешь, что ли.
Сказано это было таким тоном, что у Павла порозовели скулы — неужели о чем-нибудь вспоминали?
— Уж так она просилась поглядеть, так просилась. Нет, говорю, и не пустила. Ладная такая бабочка, хозяйственная.
— Ну, ну, — Павел опустил глаза.
Сестра собирала на стол.
— Давай-ка садись, — командовала она. — Я тебя кормить буду.
И когда Павел увидел гору золотистых оладушков, дрожащей рукой выбрал один — горячий, прожаренный, хрустящий, нетерпеливо обмакнул его в чашку с медом и отправил в рот, — от блаженства и благодарности невольно прикрыл заблестевшие глаза: «Да, хорошо дома!»
Едва стемнело, к Анне прибежала рыженькая востроглазая девчонка, принесла кринку парного молока.
— Мамка сказала, чтобы отдать… Вот.
Поставив кринку на стол, она воровато стрельнула глазами в горницу, оттуда на нее с интересом смотрел приподнявшийся худой, заросший черными волосами мужик.
— Чья это? — спросил Павел, хотя уже давно догадался.
— Ее.
— Большая, — задумчиво произнес он, припоминая в девчонке что-то знакомое.
— В школу пойдет. Пелагею так и не видал?
— Нет. Где я ее увижу?
— Ладная стала баба. Одна, а живет — куда тебе с добром. Хороший бы человек нашелся — и горя бы не знал. Уж она о тебе приставала — все выспрашивала. Видно, приглянулся…
Павел понимал намеки сестры, и они злили его. С беспощадной жестокостью к себе, к своей слабости, он сказал, медленно укладываясь на спину: