— Ну, пошла я. Жди.
И Марья осталась, не зная, сесть ли за дело какое приняться, выйти ли навстречу. Она садилась, как гостья, и разглаживала на коленях юбку, перебирала твердые складки. К лицу то и дело подкатывал жар, щеки ее смуглели и молодели, и синими тогда, таинственными становились тени от ресниц.
Пришли, кажется!.. Она вскочила. И точно: в сенях затопали шаги, много ног, в дверь деликатно постучали. «Господи, стучат еще!..»
Приоткрылась дверь, и в избу заглянул знакомый глаз, смешливый и лукавый, — Петруша, Настин хахаль. Немолодой уж, волос лезет, а все Петруша. В деревне его так и звали: хахаль.
— Позвольте?
И мигнул, сощурился, настраиваясь на веселость, как свой человек в доме.
Видно, его толкнули сзади, он вошел, оставил дверь открытой. И у Марьи опустела голова, поплыло в глазах. Она стояла и подавала дощечкой руку: Петруше сначала, — тот с какой-то обязательной прибауткой и подмигиванием, потом неторопливому и важному, в костюме и галстуке, Семен Семенычу, самому главному, и наконец третьему, низенькому, совсем без шеи, который еще издали, из сеней, так и стриг ее глазами, не отрываясь. «Этот!» — еще больше растерялась Марья и не знала, как ступить, что сказать. В голове у ней сложилось сразу, что Петруша, конечно, с Настенькой, — вон они уж и хозяйничают в избе, как свои люди, — важный и солидный, с галстуком, ясное дело, для Степаниды — он и не отходит от нее, то за руку, то за талию придержит, усаживая на скрипучий ненадежный стул, а Степанида, умело затянутая где надо, пышная и совсем городская, только усмехается накрашенным ртом, а если что и скажет, так вбок, через капризную губу. «Ну, это пока не выпила», — хорошо знала Марья. Из головы у ней не выходил наказ товарки, и, подавая своему руку, она на всякий случай прикрыла рот. А он, как только ступил через порог, потух почему-то, скуксился и имя свое буркнул так, что она и не разобрала.
В избе все вроде бы пошло, как и положено Петруша с Настенькой мельтешились, собирая на стол; Семен Семеныч, доверительно наклоняясь, ворковал над ухом надменной Степаниды. И только сама хозяйка сидела, как была, прикрывая счастливый рот рукою.
— Курицу-то когда варить? — как по секрету спросила Настенька и незаметно пощекотала ее, чтобы была поразговорчивей, не давала низенькому киснуть в одиночестве.
— Ставить надо, — откликнулась Марья и стала успокаиваться.
Несмело, но все чаще она поглядывала на своего и находила, что он хоть и не Семен Семеныч, а все же хороший, надежный человек. Сразу видно… На душе у ней потеплело, совсем стало тепло, она уже любила его, и жалела, и по-своему понимала все, что другие обязательно обратили бы в насмешку. Что ж из того, что коротковат, — рост, он от бога, от отца с матерью. А что в теле и посапывает, так это, полагать надо, от сердца. Годы-то немолодые, сердце надсажено, да ко всему и продуло где-нибудь в дороге. Погода, хоть и лето, гнилая, у Настеньки вон ребенка едва отходили, а всей и простуды было, что искупали в корыте у колодца. И молчаливость его понимала, — не всем же как Петруше-балабону. Человек основательный, серьезный…
Настенька, часто обращаясь к ней то за тем, то за другим, начинала сердиться и больно толкала ее, чтоб не сидела букой, веселилась бы. А Марье и было весело, но, чтобы не торчать, не мозолить всем глаза, она догадалась помогать соседке и скоро забегала, залетала из избы в погреб, доставая, что надо, и совсем не боясь запачкаться. Постепенно она даже оттеснила Настеньку, собираясь все сделать сама. Не надо ей помогать, маменька, бывало, никакой помощи не терпела, и все у ней в руках горело, любая работа. А бегая, она нет-нет да и посмотрит на низенького: замечает ли он, какая она в хозяйстве? Это не Степанида, у которой с ногтей краска не сходит. Мать, рассказывают, замучилась с ней. И что только мужики в таких находят? Ну, мяса нарастила, а еще что? Вон у Семен Семеныча, хоть он и при галстуке, а рубаха, видать, неделю не стирана. Думаешь, постирает Степанида? Как бы не так! Не из таких. На другой день она и не посмотрит, — мимо пройдет, не узнает. Было уж как-то: полюбезничала вот так же с заезжим циркачом, а наутро нос в сторону. Серчать принялся циркач, насилу успокоили бугая. А отцу с матерью лишний позор, — скандал-то на улице, на всю деревню…
Когда все было готово: начищено, нарезано и только на огне еще кипело и булькало, она спохватилась. Все определились парами, и только низенький сидел неприкаянно, хмуро разглядывал собственные ладони. Она даже задохнулась от жалости и умиления: да родной ты мой! Подсела, бросила все и стала смотреть на него, ломать голову, о чем бы заговорить. О маменьке разве рассказать, которая была мастерица на любую работу, — только, бывало, подумает, а уж раз — и все готово? Но в это время сначала Петруша, а затем Семен Семеныч обратили наконец внимание на всю компанию и стали рассказывать такие дивные вещи, что Марье и говорить не пришлось.
Петруша выдумал какую-то байку, — а может, и не байку, кто его разберет? — рассказал он о каком-то профессоре, который пришил своей собаке вторую голову. Байка получилась занятная, и даже Степанида обратила на него свой мрачный взор, в котором навсегда застыла осатанелость от настырных покупателей.
— Ну и что? — спросила счастливая своим ухажером Настенька, помогая ему развлекать компанию.
— А что? Пошел, дурак, с собакой гулять, а башки и загрызли одна другую! — И Петруша захохотал, залился, будто удачно придумал разгадку. Пустой все-таки человек.
Затем вниманием с достоинством овладел Семен Семеныч, однако слушать его Марье пришлось вполуха, потому что она не столько слушала, сколько радовалась тому, что вот как все счастливо получилось, что сидят в ее тесной, неприглядной избе чистые, нешумные люди, ведут хорошие разговоры, все по-городскому, без деревенского гама, и надо будет ей все же одолеть проклятую маменькину робость и, когда сядут за стол, поднять рюмку и что-нибудь сказать. Ну, поздравить кого или сказать спасибо. Она видела, что Настенька и Петруша о чем-то сердито шушукаются, он чего-то выговаривает ей и трясет негустой своей завитой прической, она оправдывается, и оба почему-то напряженно избегают взглядывать на нее, — но это их дело; видно, что-то ему не нравилось, за столом помирятся, а самой Марье не терпелось дождаться, когда наконец сварится курица, чтобы позвать всех за стол и сесть рядом с низеньким. Они еще разговорятся, она найдет что сказать, — не дура же набитая, не Монька-пастух, деревенский дурачок!
Тем временем Семен Семеныч с поднятым пальцем и задумчивыми глазами в потолок припоминал что-то певучее и сладкое: стихи. Всем понравилось, и теперь слушали только его, а Степанида, устав жеманничать, нетерпеливо поглядывала на булькающую кастрюлю, торопясь за стол, к первой рюмке. Полновесное ее колено давно примирилось с нахальной ногой Семен Семеныча.
— Маяковского надо читать, — с какой-то утомленной мудростью проговорил Семен Семеныч и пальцами побарабанил по коленке. — Читать надо Маяковского Его сам Сталин любил… И вообще на свете много интересных книжек.
— Вы Есенина любите? — спросила Степанида, устремляя на него черный взор сильно подведенных глаз.
Семен Семеныч, как бы удивляясь наивности вопроса, снисходительно прикрыл веки и неуловимо повел бровями: дескать, о чем вопрос?
— Но между прочим, интересно заметить, — вдруг оживился он, как бы мимоходом, но плотно взглядывая на могучую светлую брошь Степаниды, — интересно заметить, товарищи, что тот же Маяковский застрелился от одной ин-те-ресной болезни! Да, да!
— Ой, расскажите! — вырвалось у Настеньки, и она, едва не забывшись, снова поймала шкодливую руку Петруши, чтобы до времени не давать ей воли.
— Затравили, я слышала… — неуверенно произнесла Степанида, и в глазах ее пропала привычная осатанелость. — В школе же проходили…
— В школе! — тонко усмехнулся всезнающий Семен Семеныч. — В школе этого не проходят, девушки… Порешил он себя от болезни… хе-хе!.. чтоб носик, носик у него не провалился.
— Фу, какие вы кошмары рассказываете. Семен Семеныч! — всплеснула сдобными руками Степанида. — Фу!