Как котенок лапкой, она игриво шлепнула кавалера по неугомонной коленке. Семен Семеныч оживился еще больше и проворно оглянулся на долго булькающую кастрюлю.
— В литературе, Стеша, вообще много загадочного. Очень много. В литературе и искусстве… А вы думаете, Петр Первый от чего умер? — Он подождал и не дождался ответа и покивал умудренной головой, удовлетворяя всеобщее любопытство: — От того же самого. Точно!
— Кошмарно! А Есенин? Семен Семеныч, скажите, ради бога, — а Есенин?
— Есенин вас интересует? Гм… Тут, знаете ли… наверняка утверждать не берусь. Он ведь был за границей. Был! А заграница эта, знаете ли… — и пальцами пошевелил весьма многозначительно.
— Тогда им так и надо! — неожиданно озлобилась Степанида, раздувая дородную шею. — Ума не приложу, и чего люди рвутся в эту заграницу?
Стала она сейчас таков, как в лавке, и в гневе даже колено убрала от присмиревшей ноги Семен Семеныча. С рассерженной Степанидой, если ее не успокоить, сладу обычно не было, она могла и по-лагерному брякнуть. Но хорошо еще, что не выпито нисколько! И Марья поспешила замять невзначай возникшую размолвку.
— Так ведь там, чай, тоже люди живут! — примиряюще сказала она и с детской своей, бесхитростной улыбкой, не закрываясь, обвела глазами всех, кто сидел вокруг.
Но Степанида, видать, не поняла ее или не так поняла, — чуть поворотив надменную голову, взглянула на нее, как из-за прилавка. И Марья спохватилась, кинула на губы пальцы: кажется, не то она огородила! Семен Семеныч осуждающе пожевал губами, — он тоже не одобрил непродуманного высказывания хозяйки.
— Борются с этим, — скупо сообщил он тоном человека, близкого к большим секретам. — Недостаточно пока, но борются.
Из уважения к значительности недосказанного все помолчали, затем Степанида переборола себя и первой сделала покаянное движение коленом.
— Писатели эти — фу! И за что им только такие деньги платят? У меня в городе подруга в сберкассе работала, так она порассказывала!
И все могло пойти как прежде, все наладилось бы, не встрень Марья снова в разговор.
— А я так отродясь в сберкассе не была, — сказала она, изо всех сил желая загладить свою неожиданную вину. — Не знаю даже, как там. И маменька, хоть жизнь прожила…
Но нет, опять она не в лад! Это она поняла сразу, потому что все умолкли и с досадой переглянулись. Ничего хорошего сегодня от нее, одна помеха! И хоть понимала Марья, что молчать ей теперь надо и уж конечно по улыбаться, но улыбалось как в наказание само собой, и она лишь прикрывалась своей большой, измученной работой и щелоком ладошкой и лепетала из-за пальцев в оправдание:
— Это Степанида у нас… Она у нас в городе…
Одна Настенька, добрая душа, смотрела на нее с жалостью.
Ах, молчать, молчать ей следовало, — и без нее говорунов хватает. Молчание давило ее, — хоть Петруша бы затрещал! Перебирая на коленях твердые, навечно отглаженные складки, она заметила, что низенький брезгливо рассматривает ее руки, которые, к давнишней ее досаде, совсем незаметно почернели и вымахали черт те как, — будто одни только и росли во всем теле. Она застыдилась вконец, хотела спрятать и руки, но спрятать было некуда.
Низенький вдруг решительно потянул носом и поднялся. Она испуганно вскинулась, но он не посмотрел на нее.
— Ты куда? — метнулся к нему Петруша. Низенький оттолкнул его и сердито вышел в сени. Петруша выскочил за ним.
Сил не было поднять от стыда голову!
— Ох-хо-хо-о… — притворно зевнула Степанида, хотела встать и уж грузно оперлась на колено кавалера, но передумала и осталась сидеть. — Семен Семеныч, рассказали бы что-нибудь еще, что ли.
Однако скис и Семен Семеныч, томясь в предчувствии скандала.
Скоро Петруша, приоткрыв дверь, пальцем поманил Настеньку, и она опрометью выскочила к нему, а когда вернулась, то сразу подошла к убито сидевшей Марье, наклонилась и негромко сказала:
— Пойдем-ка на минутку.
Горше всего было Марье ковылять за товаркой в своих новых неудобных туфлях, чувствуя, что все смотрят вслед и замечают, как торчат у нее колени.
На дворе была ночь, ничего не видно, и после избы, после табачного дыма и куриного наваристого духу очень свежо. Марья стояла и не поднимала лица. Настенька, жалея ее, не стала таиться и сказала все как есть:
— Я за Нюркой сбегаю. Ты иди в клуб, там, говорят, кино хорошее: сплошь про любовь. Или еще куда… Не выгонять же их теперь!
— Да нет, чего ты… Я схожу. — Марья различила возле крыльца светлые куриные перья и подумала, не убрать ли, пока нечего делать? Или потом уж?
— Ты не обиделась, Маш?
— Что ты, господь с тобой!..
— Так я побежала!
Оставшись одна, Марья постояла, потрогала плетень, затем аккуратно притворила за собой калитку. В окнах избы было светло, но ничего не видно. Потихоньку, сторонкой, она пошла по темной улице. Ее напугала собака, выскочившая вдруг откуда-то из лопухов. Собака тоже испугалась, визгнула и, поджавшись, подвывая, закатилась, сгинула в темноту.
Возле клуба — далеко слышно — играла музыка. Несколько пар танцевало, и Марья слышала, как сильно измененный динамиком голос комсомольского секретаря объявлял очередной танец. Многие пришли в клуб семьями и в ожидании сеанса лузгали семечки. Гонялись и мешали всем ребятишки. Вокруг лампочки на столбе, с которого гремел динамик, густо роилась мошкара.
Марья остановилась, не приближаясь. Она издали узнала Нюрку, нарядную, веселую, с кулечком семечек в руках. «Сказать ей, чтоб шла? Да нет, без меня найдут и скажут». Она представила, как, должно быть, оживится низенький, когда увидит Нюрку. Конечно, баба молодая и в сельсовете работает, жилы из себя не тянет. Грамотная, училась. И смеется хорошо, — ей только дай зубы поскалить.
На низенького у ней не было никакой обиды. На Степаниду разве, — да и то…
Ее увидел Монька, пастух-дурачок, и остановился, стал натужно зевать большим уродливым ртом. Он всегда с минуту зевает, если не больше, когда хочет что-то сказать, — болезнь такая. А тут увидел ее во всем нарядном: и юбка, и туфли, и даже губы накрашены. Она сердобольно смотрела, как он тужился, показывая мелкие зубы по самому краю толстых десен, — больше десен во рту, чем зубов, — и подумала, что это в самом деле некрасиво. В маленьких глубоких глазках дурачка светилось нетерпеливое озорство. Рваный картуз без козырька едва держался на его мелких бараньих кудряшках.
Сказал наконец Монька, насилу выдавил:
— Ну… к-ка… день… а… а… ангела?.. С днем… а… а… ангела, матка! — и загыкал, закатился, выставляя мокрые голые десны.
Она не обиделась, только сморщилась и рукой махнула:
— Иди, иди ты, господь с тобой!
Монька, отсмеявшись, побежал к освещенному клубу, крепко шлепая по земле босыми черствыми ногами и волоча за собой длинный веревочный кнут.
«Дурак-то откуда все узнал?» — подумала она. Ничего-то в деревне не скроешь, все на виду. Теперь ей и вовсе не следовало подходить к клубу, показываться людям на глаза. О них, которые безмужние, все годы шла в народе беспутная, позорная слава. Особенно лютовали бабы, — Марью в каком-то году даже на выставку отказались послать. Да бог с ними, с бабами, — Марья сознавала, что, будь у ней самой мужик, она так же злобилась бы, если не пуще, остерегаясь несемейных стареющих соседок.
Она обошла клуб сторонкой, и правильно сделала, потому что Монька уже зевал и тыкал кнутовищем в ту сторону, где она только что стояла.
Идти в туфлях было по-прежнему неловко, и она не переставала жалеть тех, кому в погоне за красотой приходится терпеть такие муки.
Скоро в лицо пахнуло прохладой, она всмотрелась: речка, и где-то тут должен быть мостик. Прямо впереди стояла большая светлая звезда, и она же переливалась в речке, то размываясь в бегучих струйках, то остро постреливая игольчатыми лучиками. В черном поле, далеко, одиноко шевелился огонек, — видать, старики угнали коней в ночное.
Ступать по бревнышкам мостика стало совсем невмоготу, заподворачивались ноги, и Марья, сказав в сердцах нехорошее слово, догадалась наконец разуться и сразу выпрямилась, разогнула уставшие колени. В ручье было черно, и, если бы не звезда, купавшаяся в струйках, можно было подумать, что и ручей уснул, остановился в темноте. Что-то взбулькивало внизу, и Марья, прислушавшись сверху, поняла, что это текучая вода не унимается у коряжины, давно прибитой к зеленым, в длинной плесени, сваям.