Здоровенный немец чинил что-то долго в моторе, разложив на завалинке инструмент, а когда закончил свои дела, масляную тряпку поджег от зажигалки и закинул через битое окошко в горницу. Посмотрел, положив голову на плечо: хорошо ли разгорелось? Наступил на хвост шальному любопытному куренку, меченному синькой. Насадил его на штык и уехал, держа карабин с трофеем как знамя. Дед смотрел на все это внимательно и все крепко-накрепко запоминал. Зачем – старый и сам этого не знал.
Три военные зимы он прожил в своей просторной и новенькой баньке – сын, сгинувший на финской, сложил перед срочной службой. Поставил в предбанник буржуйку, найденную на соседском пожарище, на ней и готовил. В первую же весну образовалась у него внучка Евлампия, по метрике, зашитой в пальтишко, семи лет от роду. Бог послал, решил дед, грех отказываться. Послал, подарил, просто как в «Житиях». Ранним утром на гноище, среди мерзости запустения, сидела в мертвой и разоренной деревне на колодезной скамейке светловолосая девочка. Рисовала, улыбаясь, солнце прутиком на земле, и дед даже вздрогнул от этой безмятежной картины, когда приволокся за водой. С дедой Саней она и ушла от колодца, уцепившись за дужку ведра детской ручонкой – помогала. И деду это очень пришлось по душе. Калеными овечьими ножницами, подобранными на пепелище, он остриг девчонке вшивый колтун из волос, а когда попытался вымыть Елочку в тазу, изумился ее ангельскому терпению и каменной молчаливости. Потому что не было на ней живого места. Все детское тельце представляло собой один синяк, и через тонкую кожицу были видны ломаные ребрышки. Марфа, сестра покойницы-жены, иногда навещала и подкармливала деда-погорельца, и происхождение новой внучки объяснила, даже не задумываясь:
– С поезда ее мать кинула, не захотела дитенка к немцам везти. Найдет потом, если, конечно, захочет. Саня, куда тебе еще один рот?
Дед пожевал бороду и буркнул, глядя в угол:
– Прокормимся, не маленькие.
На следующее утро дед туго запеленал Елочкины ребрышки рваными полотенцами, вымоченными в отваре зверобоя, уложил ее на лавку и ушел в лес. Метрах в десяти от опушки он наткнулся на вздутого красноармейца с развороченным затылком. Выкрутил из цепких мертвых рук родную, еще «царскую» трехлинейку с граненым казенником, а в палой листве собрал четыре десятка патронов. В тот же вечер дед убил двух матерых кабанов, из которых одного сала натопилось ведро с четвертью, а мяса вышло столько, что остатки безнадежно прокисшей солонины дед выкинул только следующей весной.
А еще через весну гнилой лес у подножия деревенского холма вдруг зашевелился. Дед изумленно глядел, как ночами на болотных островах полыхали неземные, ацетиленовые огни, слушал визг пил и рев какой-то техники. Мартовский ветер далеко носил над полями гортанные крики чужеземцев. Немцы спешно ладили оборону по всему лесу, а останками Залучья не интересовались вообще, только заминировали по всей длине опушку, натыкав в мерзлую землю противопехоток.
Через день загрохотало, и еще неделю лес бурлил, кипел, полыхал и постепенно редел. Бригада советских самоходок продавила насквозь лесной массив тупым, но упорным шилом. Исклеванные снарядами машины выбрались на бугор, где когда-то стояло Залучье. Расползлись по заснеженным огородам, встали на пожарищах за печами, сараями и открыли бешеный огонь по своему еще не простывшему следу. Выбежавшая из леса толпа немцев наткнулась на свое же минное поле и чужую шрапнель, попятилась, распадаясь на отдельные неподвижные холмики, и бросилась назад, в иссеченную осколками чащу. А самоходки вдруг перестали стрелять, сползлись в колонну и рванули по пологим холмам на запад, прямо по снежной целине. Еще ночь в лесу стрелялись, летали невиданные снаряды с огненными хвостами, от которых к небу поднимались черно-багровые столбы пламени. Потом стреляли все реже и реже, замолчали последние забытые раненые, и осталась только кромешная тишь.
На опушке сухо треснула ветка, дед вздрогнул и, задрав полу черного френча, ухватился за кобуру, сразу же почувствовав пальцами сталь. Кожаную крышку с кобуры и верх от одной боковины дед срезал сапожным ножом еще в конце марта, после дикой и страшной встречи у этой танковой колеи. Времени тогда было чуть больше, уже вышло солнышко, и от проталин вверх полз пар. Он надевал Елочке на спину солдатский меховой ранец и, кое-как приладив деревянными пальцами одну лямку, стал нашаривать второй медный шпенек-застежку. Шпенек никак не находился, а потом кусты затрещали – и на край леса чертом выскочил человек. На нем была ярко-голубая шинель с огромной прожженной дырой на груди, плотно застегнутая на все оставшиеся пуговицы. Лицо и руки незнакомца были черны, как уголь, а на худом плече вихлялась винтовка. Увидев мотоцикл, деда и Елочку, он заорал: