К секретарю Штефан шел явно не в духе, с камнем на сердце, ведь, когда Санда звонила днем, он пообещал уж сегодня-то непременно вырваться пораньше. Теперь он возвращался к себе встревоженный необычностью этого внезапного поручения. Все уже разошлись по домам. В термосе, который еще вчера приготовила ему жена, кофе не осталось ни капли, только гуща на дне. Общественный кофе кончился под утро, когда разбуженные грозой инструкторы снова принялись за справку. Штефан вздохнул и открыл конверт. Первые же строчки заставили его вздрогнуть. Позабыв обо всем на свете, он читал страницу за страницей, вглядываясь в нервный, прыгающий, местами едва разборчивый почерк.
Виктор, дорогой!
Теперь я могу начать свое письмо так, ведь для меня ты больше не глава уезда, перед которым положено стоять по стойке «смирно» и слово которого есть закон, по меньшей мере в границах нашей административной единицы. Могу хотя бы на том веском основании, что, когда ты прочтешь эти строки, меня уже не будет. Я обращаюсь к тебе с этим посланием как к другу молодости, с которым меня связывают первые шаги в рабочем движении, тюрьма, годы борьбы за народную власть. Представляю, как ты вздрогнешь и мысленно спросишь: «Да что же ты не разыскал меня, дружище? Почему не поговорил откровенно, как это повелось у нас с тобой издавна?» И, конечно, упрекнешь за то, что я не разоблачил все, о чем будет далее рассказано, с той решительностью, которую я не раз доказывал в жизни. Знаешь, я хотел уйти от бесконечных споров, ты все равно не смог бы мне сказать ничего нового. Хотелось избавить тебя от необходимости убеждать меня в ошибочности моего решения. Кроме того, мы несколько лет не виделись, ты мне ни разу не позвонил, словно забыл о моем существовании. Скажешь, это все щепетильность? Да, но уж такой я есть. Конечно, аргументы твои были бы разумны и убедительны, на твоем месте я бы наверняка использовал те же самые. И все-таки, прощаясь со своим единственным настоящим другом, с человеком, которого я всегда любил за честность и человечность, за непреклонность и последовательность, я повторяю: в данной ситуации я не мог, да и не хотел, искать другого пути. Я решил уйти из жизни не под влиянием минуты, не в ослеплении, как какая-нибудь истеричная девчонка, нет, я все спокойно обдумал. Понимаю, коммунисты так не поступают, это чуждо образу мыслей, морали борца. Согласен. В иной ситуации это даже свидетельство трусости. Ну, то, что я не трус и никогда им не был, тебе хорошо известно. Испытаний на мою долю выпало немало: сигуранца, тюрьма, лагерь, потом фронт. И в период репрессий за чужие спины не прятался — до последнего защищал Пэтрэшкану, хотя у нас еще с подполья были разногласия. Но я открыто выступил против того, что его объявили шпионом. А после его казни публично заявил о своем протесте. И, конечно, вскоре меня отстранили от должности госсекретаря в министерстве финансов и послали бухгалтером в Госстрах. А потом, в шестьдесят пятом, уже после реабилитации, — помнишь? — тебе не так легко удалось уговорить меня пойти главным бухгалтером на завод «Энергия», но я взвалил на плечи эту ношу… Так что верь, принятое мною решение — это не капитуляция. Тогда что же? Потерпи и прочти до конца.
Сказать тебе, что я несчастлив? Это и так ясно. Но что сталось бы с человечеством, если бы все несчастные решили свести счеты с жизнью? А ведь я прошел через настоящий ад — находясь за решеткой, узнал, что кое-кто считает меня провокатором, провалившим плоештскую типографию! Но разве я плакался кому-нибудь в жилетку? Кроха за крохой собирал я доказательства и в конце концов смог убедить всех в том, что за восемь месяцев до провала типографии я уже был в лапах полиции, а типография за это время дважды меняла свой адрес. Мне было тяжело, ибо и в тюрьме нашлись такие, кто отвернулся от меня, да и в лагере не все доверяли. Позже, уже после Освобождения, суровые испытания для меня не кончились. Я страшно переживал смерть Сталина. В него, его теоретическую мощь, в выработанную им линию я верил глубоко и искренне, как верили и многие другие. Признаюсь, после XX съезда я какое-то время чувствовал себя потерянным и отчаявшимся. Ты, надо думать, помнишь. Я не скрывал от тебя своих переживаний. Долгими ночами напролет вспоминали мы вместе каждый свой шаг, каждый душевный порыв, отданный рабочему движению. Было проанализировано все, во что мы верили, что успели сделать. И мы, как говорится, устояли на ногах. Как настоящие коммунисты. Я понял — или, быть может, мне казалось, что понял, — в чем были допущены ошибки. Но мы воспротивились мысли приписать все беды, все ошибки и просчеты лично Сталину. А наши идеалы, наша вера — разве их зачеркнешь вместе с культом личности? Нелегко такое пережить. А мне еще больнее, чем другим, еще труднее было найти силы, чтобы не потерять равновесия. Но позднее я не только нашел их в себе, но и помог другим. Вот так…