Секретарь встал, жестом остановил его и попросил сесть. Взгляд его посуровел, в темных глазах вспыхнул знакомый глубинный свет, морщины разгладились.
— Слишком много вопросов для одного ответа. А может быть, и для одного человека. Слишком много междометий. Не хотел бы я пожалеть, товарищ Штефан Попэ, о том, что именно тебе решил доверить разбор этого происшествия. Да, это ЧП, и ЧП очень серьезное. Наш долг — расследовать его со всей объективностью и скрупулезностью. Что касается твоего гамлетовского «Возможно ли все это?», отвечу: «Как видишь, возможно!» Сейчас не время разводить дискуссии. Перед нами сложный случай, думаю, здесь затронуты самые различные области: экономическая — прежде всего; далее — кадры, партконтроль; ну и, наконец, организация нашей работы. Во весь рост встает проблема методов и стиля руководства. В конце концов, этот случай требует исчерпывающего ответа, как мы формируем, воспитываем людей, о которых привыкли говорить, что это наш самый ценный капитал. Наше отношение к тем, кто оступился, совершил ошибку, — это вопрос нашей человечности. Но в тысячу раз серьезнее то, как мы относимся к тем, кто всего лишь на подозрении. Случай исключительный: наш товарищ в отчаянии сводит счеты с жизнью. Во имя чего? Может, тут и вправду все было специально сфабриковано? Если ты до сих пор не понял, почему я лично не могу заняться расследованием этого чрезвычайно серьезного и важного дела, я тебе отвечу: потому что был и остаюсь самым близким другом Виктора Пэкурару.
— Но ведь покончить с собой — значит сдаться без борьбы…
— Нет! Это не трусость, а отчаяние. Я помню людей, которые, чувствуя, что не вынесут пыток в сигуранце, вскрывали себе вены или выбрасывались из окна. Некоторые разбивали себе голову о стену камеры. Были, да и сейчас не перевелись, фанфароны, которые их объявили трусами. А вот у меня никогда не поворачивался язык осквернить их память этим позорным клеймом. Знаешь, почему? Им приходилось выбирать между добровольной смертью и предательством товарищей. И может быть, своей смертью они уберегли партию от еще больших ударов, от новых тяжелых потерь. Почему никому не приходит в голову обвинить раненого солдата в том, что он предпочитает застрелиться, нежели сдаться в плен?.. Несомненно одно: чтобы Виктор Пэкурару решился на такое, надо было довести его до последней степени отчаяния.
— И все-таки, товарищ секретарь, где же были мы?
Догару посмотрел на Штефана внимательным, вдумчивым взглядом.
— Вопрос этот неизбежен, и ответить на него нужно предельно честно. В первую очередь необходимо досконально разобраться, кто и зачем приказал назначить комиссию, кто вел расследование, каковы были пункты обвинения и на чем они основывались. Другими словами, нужно докопаться до сути не только происшествия с Виктором Пэкурару, но и всего круга проблем, связанных с заводом, его парторганизацией, с главком электротехнической промышленности. Надо разыскать людей, так или иначе участвовавших в этих событиях, и попытаться восстановить объективную картину: факты, подробности, их взаимосвязь. Надо найти ответ на вопрос, почему такую кучу обвинений свалили на голову Пэкурару, ведь это совершенно не вяжется с его образом. Скажу без всякой сентиментальности: я лично глубоко верю, что Виктор до конца остался таким, каким был всю жизнь, — честным человеком. Больше того, кристальной честности человеком, который отличался от других именно этой необыкновенной чистотой. Может быть, на каком-то этапе жизни он слыл романтиком, но это в самом добром смысле слова. В дополнение к сказанному в письме могу сообщить, что до войны он организовывал тайные типографии и руководил ими, во время войны продолжал работать в подпольном аппарате Центрального Комитета, постоянно рискуя жизнью. После ареста из него не вытянули ни одного свидетельства, хотя на заседание военно-полевого суда его внесли — так его искалечили во время пыток. Это был человек огромной души, наш Виктор. Я помню, как в тюрьме он отдавал последние крохи хлеба больному товарищу. Многие годы заведовал он скудной кассой нашего партийного подполья и сохранил все до последнего медяка. Уж я-то знаю, как он, страдая от голода, носил в кармане партийные тысячи. Не было тогда комиссий и подкомиссий, однако Виктор в любое мгновение мог отчитаться о находящихся у него на хранении деньгах. А после Освобождения… Никогда не напоминал он о своих заслугах, не стремился к чинам, и машину ему к подъезду не подавали, а за рубеж посылали только в самые сложные командировки. Для себя он ничего не просил. Даже улучшения жилищных условий, хотя имел на это право, да и жена постоянно наседала на него. Он не баловал ни жену, ни единственную дочку, которую, поверь мне, просто обожал. Кому же перешел дорогу этот скромный, честный человек? Не тем ли, кому всегда был готов дать отпор — и давал, невзирая на личности, сражался за правду, за справедливость, поддерживал правых и защищал незаконно пострадавших…