Та тоже остановилась. Прохожие толкали нас, но мы ничего не чувствовали: нас как будто заморозили. Наверное, со стороны все это могло показаться сумасшествием. Особенно ей. С высоты ее хельсинского полета. Но не полета Той. Которая стояла сейчас на Магистральной улице. В очень холодной Москве. Моей Москве.
«…Мне нравится в „Парижской жизни“. Я пойду. — Та легонько отодвинула мою руку с паспортом. Мы смотрели друг на друга и улыбались. Потом Та сказала, что опаздывает. И записала номер мобильника. Голова пошла волнами, как когда-то в юности шел волнами асфальт под ногами после анаши. Неужели я забуду ее?! Неужели решусь предать свое воспоминание? Самое лучшее, разъединственное воспоминание?! Ради… этой… балерины?
Мне тридцать четыре, и… «чукча не писатель», надо быть честным. Я на самом деле совсем один. Раз в середине жизни можно признаться.
Я ждал Ту за столиком одиннадцать минут. Та пришла в маленьком черном платье — впрочем, какая разница? Даже если б Та пришла в халате… и все же, хорошо, что это не было халатом. Я заказал вино и попросил. О балете рассказать попросил! Потому как разве есть теперь что-то более важное, чем балет? «Влюбился, — крутился со страшной силой счетчик. — Влюбился!» Та как-то замялась: «У меня травма… Сейчас я не в форме… Уже полгода…» …Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее. Если бы кто давал все богатство дома своего за любовь, то он был бы отвергнут с презрением…
И тут я все понял: и про глаза, и про «дым», и про книгу. «Я работаю теперь в цветочном магазине. Знаете, — она сделала большой глоток вина, — несмотря на то, что, как говорят, у цветов нет нервной системы и органов чувств… они все чувствуют. И все эти дискуссии на тему присутствия-отсутствия у растений эмоций и памяти… Знаете, когда человеку плохо, его цветы на подоконнике нервничают… Страдают вместе с ним… Я знаю точно! — она покачала головой так, словно знала что-то тайное, и повторила: — Абсолютно точно». Потом сказала, что дома у нее бегония, с которой можно разговаривать по утрам. Потому что бегония любит утро. Араукария, с которой хорошо беседовать на ночь. Потому что араукария любит темноту. И кофейное дерево, которое всегда молчит. «Наверное, оно немое», — улыбнулась Та.
А тапер играл, а Чаплин смеялся, а свечи горели: и тут я понял, что не стану больше — никогда, больше, не стану. — набирать в Яndex'е ее имя и смотреть, идет ли дождь в Хельсинки.
Я испугался. Закурил. Шутка ли, столько лет!.. Она. А потом стало легко. Вдруг. До боли! И очень тихо. Как будто из меня что-то вырезали и образовалась пустота, которая вот-вот должна заполниться… но еще не заполнилась, нет-нет. Я смотрел на Ту не отрываясь до тех самых пор, пока любовь на пуантах не превратилась в фарфоровую кроху в балетной пачке и не прыгнула на блестящую поверхность музыкальной шкатулки; и что-то из Сибелиуса… впрочем, я не знаток классики.
Захлопнув шкатулку и положив ее в карман, я расплатился и вышел.
Визг души
Я смотрю на себя с обратной стороны. Раз я смотрю на себя с обратной стороны, значит, я не в себе. Раз я не в себе, значит, меня нет. Если меня нет, значит, мне не должно быть больно — больно должно быть кому-то вместо меня: этот «кто-то» — та, на которую я смотрю с изнанки.
На ней чересчур узкое платье; ее плющит так, что гидравлический пресс кажется детской забавой. Она крашена в рыжий: я вижу бритый затылок-ежик и нахально спадающую на лоб черную челку. Но в носу нет кольца, как снято оно и с пальца.
— Как зовут тебя? — спрашиваю.
Она оборачивается. Думает: «Здесь же никого нет», — но я повторяю вопрос. Она озирается:
— Кто здесь?
— Я, — говорю.
— Кто — ты? — удивляется она.
— Ну, все решают по-разному… — увиливаю не-русалкой. — В зависимости от диплома, религии, внутреннего состояния, а также пухлости кошелька.
— Понятно, — она вроде успокаивается. — А я раскольцевалась.
— Зачем? — делаю вид, будто не в курсе.
— Ну, так, для разнообразия. Скучно мне, скучно, — она заскулила, но достаточно быстро себя одернула и закурила. — Хотя что в лоб, что по лбу.
— Ты же знала обо всем еще в доутробный период, — я делаю какой-то вид, но она упорно меня не замечает: мне становится забавно разговаривать со Слепой-Как-Бы-Зрячей.