Самовар и кулак стоят, как два кулака или как два самовара.
— Здорово! Здорово! — мог только сказать товарищ Молодцев, и он сказал:
— Здорово!
— Здорово! Здорово! — повторил товарищ Молодцев. — Кулак, его жена и его дети, кулак и кулацкое хозяйство в период ликвидации кулака как класса — это тема, достойная вас. Ваши рисунки я сохраню. Они послужат эскизами, с которых мы будем делать роспись стен избы–читальни. Только там от вас потребуется не только смелость руки, но и серьезность. Нужно будет показать кулака не только тогда, когда он пьет чай, но когда он эксплуатирует крестьян. Нужно будет дать его портрет не в статике, а показать кулака в действии, как кулак борется с нами. Я уверен, что мы справимся с этой задачей. А пока приступим к нашему очередному занятию.
ОПЫТ УЧИТЕЛЬ УЧИТЕЛЕЙ. Теперь Молодцев уже знал, что самодеятельность его учеников сделает все сама, ему же только нужно руководить самодеятельностью.
Пусть рисуют дети, что хотят и как хотят. И они рисуют, что хотят и как хотят. Сегодня они уже не водят карандашом по бумаге, а рисуют. И Молодцев уже не заикается о греческом искусстве. Венера унесена, он только ходит и смотрит на работы учеников. И он учится. Не столько они учатся у него, сколько он учится у них. И это большое достоинство — уметь не только учить, но и учиться.
Качество большевиков!
Но вот, наконец, они приступают к работе. И стены и краски готовы. Остается только взять кисть и, обмакнув ее в краску, начать писать.
Избач ходит по избе и боится. Он боится за все: за стены, их могут испортить, за газеты — их могут испачкать. И выносит газеты во двор.
— Сейчас она изба–читальня, — думает избач, — изба как изба. Но потом, когда они ее размалюют, кто знает, как она будет выглядеть потом.
Он хочет убежать. Не слышать и не видеть. Пусть все случится без него. Но он не убегает, а прибегает. Слушает и смотрит. Ему не нравятся краски.
— Много белой, — говорит он.
Сегодня ему не нравится. Ничего. Кисти не нравятся, руки не нравятся, даже он сам не нравится себе.
И он убегает, чтобы не видеть кисти, чтобы не видеть краски, чтобы не видеть себя самого.
Вот он вышел, он во дворе, он на улице, он в поле, он в лесу. Он у высокой сосны. И вдруг он остановился.
«Какой же я избач? — подумал он. — Разве избач может быть таким? Избач должен быть другим».
И он возвращается другим. Вот он вышел, вот он в поле, он на улице, он во дворе, он в читальне. И везде — другой. Теперь ему все нравится. Краски нравятся, кисти нравятся, даже он сам нравится себе. Он смотрит на стены, и что же он видит — фрески. Они возникают под рукой, из–под кисти, еще не законченные, но уже живущие. И он удивлен, они ему нравятся. Не может быть, ведь он их не понимает, но все же они ему нравятся.
Вот стена кулака. Из–под нескольких кистей появляется кулак, вот он еще не кулак, но вот он уже кулак, вот он эксплуатирует. Вот история кулацкого дома Петуховых на стене. Его начало и его конец. Начало борется с концом, и конец в конце концов побеждает. Здесь настоящее сочетается с будущим, будущее с прошедшим. Кулак еще не ликвидирован. Он ликвидирован. Он ликвидируется. И ребята изображают на стене начало конца и конец начала.
И вот кулака нет. На его месте пустое место. Вместо кулака — ничего.
Вся работа двигается соревнованием. Соревнуются кисти, умение и навык, но, главное, соревнуется воображение. Воображение против воображения. Один на один. И воображение многих на воображение многих. И, конечно, здесь, как везде, обнаруживаются перегибы, плоды увлечения и натиска, ошибки и издержки всякой работы. И Чашкин рисует, как рассказывает ему воображение, человека с тремя глазами. Это враг. Следовательно, он урод. А что может быть уродливее человека с тремя глазами? Но воображение Конькова перегоняет воображение Чашкина, и он рисует кулаков, едущих на базар, заменив головы кулаков головами лошадей, а головы лошадей головами кулаков. Сдвиг, излюбленный прием всех левых течений искусства, кубизма и футуризма, экспрессионизма и веризма, дадаизма и сюрреализма, оказывается вдруг излюбленным приемом деревенских ребятишек, не видевших, за исключением икон и лубков, никаких картин, ни левых, ни правых.
Но Молодцев недоволен или притворяется, по крайней мере, он говорит, что недоволен.
— Я недоволен, — говорит он. — Художник вовсе не обязан изображать предмет так, как он его видит в данный момент. Он вправе его изменить, упростить или усложнить в зависимости от той цели, которую он преследует.
И вдруг он замечает, что он сказал не в упрек, а в поддержку. Он сказал не то, что хотел сказать, а то, что думал.