Позднее я приду к выводу, что каждое из этих абсолютных понятий было абсолютно неверным. Так было, например, с кривой Филлипса — выведенной профессором Лондонской школы экономики Уильямом Филлипсом обратной зависимостью между инфляцией и безработицей. Считалось, что высокая безработица ведет к низкой инфляции и наоборот. В конце 1950-х вера в такую зависимость была настолько сильна, что стала основой целого ряда политических компромиссов между властями и профсоюзами. Однако эта кривая, как и великое множество других графиков и законов, внушавших уверенность в том, что мировую экономику можно понять и управлять ею, за последние двадцать лет вошла в полное противоречие с реальностью. Порой я думаю, как эти вечно уверенные в своей правоте люди ухитряются сохранить уважение к себе во времена двойного дефицита невообразимых масштабов (дефицита бюджета и счета текущих операций), на который американское правительство так долго практически не обращало никакого внимания.
В конечном счете, главное, что я вынес из изучения экономики, состоит в том, что я понял: мы очень мало знаем. Это помогло мне не пасовать перед интеллектуалами от макроэкономики, но не избавило от общего чувства тревожности.
Как можно заключить по сцене в кабинете моего отца, я относился к образованной элите американского общества. Было бы глупо жаловаться на такое везение, но дары — и связи — Мидаса могут повредить, если вы хотите выйти за пределы этого круга. Замкнутый мирок очень богатых людей, в котором я вырос, — это однородная субкультура с правилами поведения, прописанными столь же тщательно, как в конфуцианском Китае, и столь же сковывающими. За членство в клубе, куда принимают по происхождению, образованию и воспитанию, расплачиваешься способностью понимать жизнь большого мира и участвовать в ней. Высокие особняки и закрытые для посторонних курорты оберегают от насилия и тревог в той же степени, в какой затрудняют доступ к людям и идеям, которые движут общество.
Вот чего я искал, когда переехал в штат Мэн, надеясь сделать карьеру в политике. Во мне еще жила та детская мечта о лидерстве, и я больше не мог делать вид, что не замечаю той искусственной жизни, что, казалось, была предопределена моим происхождением. Выборные технологии оказались делом, к которому у меня было мало способностей, но помогли увидеть и понять большой мир. Я никогда не забуду, как в начале моей так и не состоявшейся политической карьеры, проезжая мимо заводов компании International Paper в Ливермор-Фоллз, я увидел, что вода в реке Андроскоггин покрыта почти двухметровым слоем блестящей на солнце пены. Говорили, что если клочок этой пены попадет на автомобиль, то разъест краску до металла.
Я как-то сразу понял, что никто не хочет загрязнять Андроскоггин и какая это щекотливая тема в округе. Власти твердили: «Мы знаем, что это ядовитые отходы, но людям нужна работа». Руководители компании, потупившись, объясняли: «Мы живем в мире конкуренции, и мы не можем позволить себе нести расходы, от которых наши конкуренты избавлены». Рабочие и жители города чувствовали себя заложниками системы, которую не могли ни понять, ни контролировать. Все знали, какую угрозу представляют эти отходы, но неумолимые законы экономики не оставляли другого выхода, кроме как терпеть и надеяться, что ветер не бросит клочок пены в лицо твоему ребенку.
От созерцания этого ужаса я перешел к рассуждениям о последствиях деятельности корпораций для общества и впервые в жизни задался вопросом: а не является ли корпорация чудовищем Франкенштейна? Что, если человечество создало «машину богатства», которая его в конечном счете уничтожит? И так началось то, что стало делом моей жизни: разобраться в подоплеке могущества корпораций, чтобы создать систему, создающую богатство и одновременно соблюдающую интересы общества.