Ненависть к королю Филиппу, ярая и неизменная, существовала у него с давних пор, и Фаусте это тоже было известно. Если Тореро не попытался присоединиться к тем, кто втайне готовился нанести деспоту смертельный удар или по крайней мере свергнуть его, то причиной тому были не осторожность или презрение. Его ненависть была личной, и он намеревался действовать в одиночку. Кроме того, по природе своей человек прямой и чистосердечный, он питал явную неприязнь ко всему тайному, скрытому и запутанному. Решив поразить того, кого он считал врагом своей семьи, он твердо решил действовать в открытую, при свете дня… даже если бы это значило его собственную гибель.
Таковы были чувства дона Сезара к королю Филиппу в тот момент, когда Фауста, встав перед ним, воскликнула: «Это твой отец!»
Понятно, что такой удар мог сокрушить его.
Однако и это еще не все: едва достигнув возраста, когда он уже мог что-либо понимать, дон Сезар, захваченный рассказами – возможно, пристрастными – о своих родителях, где вымысел опасно соседствовал с правдой, с восторгом воздвигал в своем сердце алтарь для поклонения отцу. Он представлял себе отца, которого никогда не знал, благородным и великодушным, он украшал его самыми высокими добродетелями; отец являлся ему словно бог.
И вот Фауста покусилась на это безмолвное поклонение, которому дон Сезар, сколько бы лет ни прошло с тех пор, всегда оставался верен. Бог был низвергнут, и вместо него перед юношей предстало кровавое чудовище – ведь именно так, если вынести за скобки личную ненависть Тореро, он воспринимал короля. Достаточно было Фаусте сказать: «Вот твой отец!» – и этот алтарь мгновенно рассыпался и рухнул.
Это обстоятельство и было самым ужасным. Таким ужасным, что оно никак не укладывалось у Тореро в голове.
Он говорил себе: «Я плохо расслышал… я сошел с ума. Король мне не отец… Он не может быть моим отцом, потому что… Я чувствую, как по-прежнему ненавижу его!.. Нет, нет, мой отец умер!..»
Однако Фауста упорно твердила свое. Сомневаться не приходилось: да, все так, все именно так, король действительно был его отцом! Тогда Тореро в отчаянии стал судорожно цепляться за свой низвергнутый идеал и искать хоть какие-то оправдания человеку, на которого ему указали как на отца. Он говорил себе, что, наверное, судил несправедливо, и, перебирая все известные ему деяния короля, пытался открыть в них хоть что-нибудь, что способно было бы вновь возвеличить Филиппа в его глазах.
Но вскоре, осыпая себя проклятьями и ругательствами, Тореро с безнадежностью констатировал, что решительно ничего не находит. Зато с каждой минутой увеличивались его гнев, его ненависть к самому себе: мало того, что он не смог отыскать в короле ничего хорошего, он упорно продолжал видеть в нем то чудовище, которое видел в нем всегда. Все его существо бунтовало против этого неприятия, и он говорил себе: «Но ведь это мой отец! Мой отец! Разве может так быть, чтобы сын ненавидел родного отца? Скорее уж бессердечное чудовище – это я!»
Здесь его мысль направилась в другое русло: он подумал о своей матери.
Ему очень мало рассказывали о ней. По этой ли причине или по какой другой, нам неведомой, мать никогда не занимала в сердце дона Сезара то место, что было отдано отцу. Почему? Кто может ответить на этот вопрос! Конечно, и дня не проходило, чтобы он не думал о ней. Но первое место, казалось, навсегда было отдано отцу. И вот в результате этого крутого поворота, который он и не пытался объяснить себе, мать заняла в его душе место отца.
Ему показалось, что он, наконец, понял. «Клянусь Господом! – мысленно кричал он. – Я догадался! Я по-прежнему ненавижу отца, потому что мне сказали: он мучил и убил мою мать. Да, дело именно в этом!..»
Действительно, все обстояло приблизительно так.
И это был поистине шедевр Фаусты: она умело разожгла в сердце Тореро ненависть к отцу, а потом внезапно, дабы извинить это чувство, оправдать его, сделать ненависть еще более жгучей, более устойчивой, а также и более естественной, напомнила о матери.
Разве для сына интересы матери не священны? И если муж настолько подл и гнусен, что мучает и медленно убивает свою жену, разве их сын может колебаться? Разве не должен он защитить женщину, отомстить за нее? Даже если эта месть – месть отцу?
Вот оно – объяснение всему. Вот что лишало воли несчастного юного принца.
Да, Фаусте пришла в голову гениальная мысль: Тореро, колеблющийся, весь во власти противоречивых чувств, превратился в жалкого, нерешительного человека, которым она сможет руководить и управлять.
Самое трудное было позади, остальное казалось коварной сущим пустяком. Тореро, сын короля, отныне находился в ее власти, и она могла делать с ним все что заблагорассудится. Тореро поможет ей стать королевой, императрицей, а сам навсегда останется лишь послушным орудием в ее руках – править миром будет она!
А пока надо было натравить его на короля, который, по ее словам, являлся его отцом. Надо было, чтобы дон Сезар допустил мысль об убийстве – цареубийстве, отцеубийстве, – и для этого приукрасить преступление видимостью необходимой обороны.
Молодой принц по-прежнему молчал, его остановившиеся глаза были прикованы к королю, так что Фауста осторожно прикрыла створки окна и опустила тяжелые занавеси, закрывая от дона Сезара столь мучительное для него зрелище.
В самом деле, как только юноша перестал видеть короля, он с облегчением вздохнул и, казалось, пробудился от тягостного кошмарного сна. Он обвел мутным взором окружавшую его роскошь, словно спрашивая себя, где он и что он здесь делает. Затем его взгляд упал на Фаусту, которая, не говоря ни слова, наблюдала за ним, и чувство реальности окончательно вернулось к Тореро.