Взгляд короля скользнул дальше, переместился чуть ниже и остановился на трибунах.
Здесь было меньше пышности. Здесь также находилось множество дам, они красовались в своих роскошных платьях, которые звучали яркими, радостными нотами на фоне темной одежды мужчин, приготовившихся к бою, а не к параду. И здесь тоже в нужный момент дамы быстро исчезнут, окажутся в укрытии, а мужчины, оставшись одни, превратятся в бойцов.
Филипп задал себе вопрос:
«Сколько же из всех этих людей – молодых, храбрых, мужественных, полных сил и энергии, застывших сейчас в тревожном ожидании, останется в живых? Сколько?..»
Затем король перевел взгляд туда, где за ограждением, веревками, цепями охранников, солдат и аркебузиров находилось несметное количество горожан и простонародья.
Здесь уже не сверкали ожерелья, шелка, атлас, бархат. Здесь были камзолы из яркого сукна, красные и желтые юбки, алые пятна роз или иных цветов в черных, светлых, пепельных волосах. Здесь люди взгромождались на подмостки, козлы, стулья, и на мостовой волновалась и колыхалась бесчисленная толпа.
Здесь уже не было предусмотрительно оборудованного укрытия; здесь каждый зритель мог стать жертвой, заплатив жизнью за намерение утолить свое любопытство.
Король Филипп, безжалостный король Филипп, не смог подавить сильной дрожи, и в его смятенном мозгу молнией сверкнул еще один вопрос, более ужасный, чем первый:
«Справедливо ли приносить в жертву столько жизней? Имею ли я право посылать на смерть столько невинных людей?»
Его взгляд, который презрительно скользнул по окнам, по балконам, подобным его собственному, – с мраморными либо гранитными легкими колоннами в мавританском стиле, – его взгляд, который задержался на трибунах, на скамьях, обитых потертым бархатом, никак не мог оторваться от волнующейся толпы бедняков, что сгрудились на мостовой королевского города Севильи.
И нечто похожее на человеческое чувство (что удивило его самого, его, почитавшего себя стоящим над человечеством) смягчило на какое-то мгновение холодный блеск и безразличие его взора.
От толпы его взгляд поднялся к ослепительному сиянию раскаленного неба, словно ища там озарения, но, по-видимому, не найдя ничего, что пришлось бы ему по вкусу, вновь опустился на мостовую.
И вот именно там, в конце площади, в той ее части, которая была отведена для участников боев и для их свиты и которую мы могли бы назвать кулисами арены, он вдруг заметил алтарь – напротив него накануне сожгли семь еретиков. Этот алтарь одиноко возвышался в окружении палаток с родовыми гербами или флажками тех, кто их занимал; палатки отстояли от алтаря далеко – никто не посмел бы подойти к нему слишком близко, не рискуя поплатиться жизнью. Теперь алтарь уже не был украшен яркими цветами, убран кружевами баснословной цены, уже не сверкал огнями тысяч зажженных свечей, как то было накануне; теперь он стоял холодный, голый, мрачный, жалкий, покинутый. А на самом его верху, на железном поржавевшем кресте, бронзовый с позолотой Христос, ослепительно сверкая под косыми лучами заходящего солнца, которые создавали ему огненный нимб-ореол, казалось, с мольбой протягивал руки к нему, Филиппу.
И король подумал:
«Для чего эта бойня? Что мне бояться этого молодого человека? (Имелся в виду Тореро, его внук.) Даже если ему все известно, что он может сделать? Ничего! Так почему бы не сохранить ему жизнь? Ведь, кажется, все складывается для меня хорошо. Эта принцесса Фауста передала мне манифест, делающий меня королем Франции. Еретику Беарнцу придется спасаться бегством – ведь вся католическая Франция ненавидит его. А если этой ненависти окажется недостаточно, туда войдут мои армии и нанесут удар. Сикст V, ярый враг моей политики, умер. Его преемник будет на моей стороне… или же он исчезнет из мира живых. Итак, все идет в полном соответствии с моими желаниями. Так зачем убивать? Так ли уж это необходимо? Правда, есть еще шевалье де Пардальян! Но этот все равно уже обречен на гибель, и, если даже я отпущу его сегодня, я смогу простереть над ним свою длань и завтра раздавить его. Значит, решено – мне кажется, я понял тебя, о распятый Господь! Ты крикнул мне со своего креста: „Будь милосердным! Будь великодушным!" Нет, эта чудовищная бойня не состоится».
Именно в этот момент на ухо ему прошептали:
– Я только что отдал последние приказания. Им не уйти от нас. Сейчас, через мгновение, они окажутся в нашей власти, и все будет кончено.
Король страшно вздрогнул и резко повернулся.
Великий инквизитор Эспиноза, стоящий позади него и облаченный в пурпурную кардинальскую сутану, показался ему вдруг огромным пятном крови – кровь растекалась по Филиппу, обволакивала его, скрывала его с головой; это пятно требовало новых жертв, еще и еще, будто заранее было известно, что вся пролитая кровь смешается с ним, растворится в нем.
Присутствия этой красной тени, нависшей над королем, оказалось достаточно, чтобы его решимость иссякла: к Филиппу, только что исполненному стремления миловать, вернулись колебания и неуверенность.
– Не думаете ли вы, сударь, – спросил Филипп великого инквизитора, – что после полученных нами известий можно было бы отложить исполнение наших планов? Если хорошенько все взвесить, то какая нам польза с того, что этот молодой человек погибнет? Разве нельзя было бы отправить его в изгнание, выслать во Францию или еще куда-нибудь, запретив, под страхом смерти, возвращаться в наше государство?
Эспиноза меньше всего ожидал такого крутого поворота, однако же не подал вида. Он не выразил ни удивления, ни недовольства. Очевидно, он уже привык к капризам своего надменного хозяина и научился бороться с ними и добиваться того, что в конце концов король одобрял все решения великого инквизитора. Он устремил тяжелый темный взгляд на Филиппа, словно желая внушить ему свою волю.